Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Жестяной барабан
Шрифт:

Она лежит, я — между ее длинными ногами забавляюсь с рогатой лошадиной маской: дама и единорог.

И все это в духе Циге и Раскольникова, порой — в цвете, порой снова благородно серые тона, порой детали, выписанные тончайшей кистью, порой снова в присущей Циге манере краски, размазанные гениальным шпателем, порой таинственность вокруг Уллы и Оскара дана лишь намеком, и лишь потом именно Раскольников находит с нашей помощью путь к сюрреализму: то лицо Оскара превращается в медово-желтый циферблат, какой некогда был у наших напольных часов, то у меня на горбу расцветают розы с механически закрученными усиками, и Улле надлежит сорвать их, то я сижу внутри взрезанной, сверху улыбающейся, снизу длинноногой Уллы и должен где-то между ее селезенкой и печенью листать страницы иллюстрированной книги. Кроме того, нас охотно наряжали в разные костюмы, из Уллы делали Коломбину, из меня печального мима с белилами на лице. И наконец, именно Раскольникову доверили а Раскольниковым его называли потому, что он все время твердил о преступлении и наказании, — написать большое полотно: я сидел на левом, покрытом легким пушком колене Уллы голый ребенок-уродец — и она изображала Мадонну. Оскар же позировал в роли Иисуса.

Эта картина прошла впоследствии через множество выставок под названием «Мадонна 49» — и даже как простой плакат сумела произвести впечатление, ибо попалась на глаза моей образцовой бюргерше Марии, вызвала домашний скандал, потом за изрядную сумму была куплена неким рейнским промышленником и, возможно, по сей день висит где-нибудь в конференц-зале какого-нибудь административного здания, воздействуя на членов правления.

Меня забавляло талантливое бесчинство, которое вытворяли из моего горба и моих пропорций. К этому прибавилось и то, что и Улле, и мне при нашей популярности за один час позирования вдвоем платили по две марки пятьдесят. Улла тоже вполне освоилась с ролью натурщицы. Художник Ланкес с его большой карающей десницей стал много лучше относиться к Улле, когда она начала регулярно приносить домой деньги, а бил он ее, лишь если для гениальных абстракций ему требовалась карающая десница. Тем самым для этого художника, который из чисто оптических соображений никогда не использовал Уллу как натурщицу, она тоже в известном смысле стала музой, ибо лишь та оплеуха, которой он ее наградил, придала его руке, руке художника, истинно творческую силу.

Правда, своей плаксивой хрупкостью, которая, по сути, была выносливостью ангела, Улла и меня провоцировала на насилие, но я умел взять себя в руки, и всякий раз, когда мне очень уж хотелось хорошенько взмахнуть кнутом, я вместо того приглашал ее в кондитерскую, водил с легким оттенком снобизма, приобретенном в общении с художниками, как редкий подле моих пропорций — цветок на длинном стебле прогуляться по оживленной и глазеющей Кенигсаллее и покупал ей лиловые чулки и розовые перчатки. По-другому все выглядело у художника Раскольникова, который, даже и не приближаясь к Улле, состоял с него в интимнейших отношениях. Так, однажды он заставил ее позировать на поворотном кругу с широко раздвинутыми ногами, причем рисовать не стал, а усевшись на табуреточке в нескольких шагах как раз напротив ее причинного места, уставился туда, настойчиво бормоча что-то о преступлении и наказании, покуда место это у музы не отсырело и не разверзлось, да и сам Раскольников, благодаря одним только разговорам и взглядам, достиг удовлетворительного результата, затем вскочил со своей табуреточки и размашистыми мазиками на мольберте взялся за «Мадонну 49».

На меня Раскольников тоже иногда таращился, хотя и по другим причинам. Он считал, что мне чего-то недостает. Он говорил, что между руками у меня возникает некий вакуум, и поочередно совал мне в руки разные предметы, которых при его-то сюрреалистических фантазиях приходило ему на ум более чем достаточно. Так, он вооружил Оскара пистолетом, заставил меня — Иисуса — целиться в Мадонну. Я должен был протягивать ей песочные часы, зеркало, которое страшно ее уродовало, поскольку было выпуклым, ножницы, рыбьи скелеты, телефонные трубки, черепа, маленькие самолетики, бронемашины, океанские пароходы держал я обеими руками и, однако же — Раскольников скоро это заметил, — не мог заполнить вакуум. Оскар со страхом ждал дня, когда художник принесет предмет, единственно предназначенный для того, чтобы я его держал в руках. А когда наконец он действительно принес барабан, я закричал:

— Не-е-ет! Раскольников:

— Возьми барабан, Оскар, я узнал тебя! Я, дрожа всем телом:

— Ни за что! С этим покончено! Он, мрачно:

Ничего не покончено, все возвращается, преступление, наказание и снова преступление! Я, из последних сил:

— Оскар уже искупил свой грех, простите ему барабан, все я согласен держать, только не эту жестянку!

Я плакал, когда муза Улла наклонилась надо мной, и я, ослепший от слез, не мог помешать тому, чтоб она поцеловала меня, чтоб муза страшным поцелуем поцеловала меня, — вы, все, кого когда-нибудь коснулся поцелуй музы, вы наверняка поймете, что после этого клеймящего поцелуя Оскар снова взял в руки ту жесть, которую много лет назад отринул, зарыл в песок на кладбище Заспе.

Но барабанить я не стал, я просто позировал и — что уже само по себе достаточно плохо — был как Иисус барабанящий нарисован на голом левом колене у Мадонны 49.

Вот таким меня и увидела Мария на плакате, извещавшем о художественной выставке. Не предупредив меня, она побывала на этой выставке, должно быть, долго простояла перед этой картиной и наливалась гневом, ибо позднее, призвав к ответу, отхлестала меня школьной линейкой моего же сына Курта. Она, вот уже несколько месяцев назад нашедшая хорошо оплачиваемое место в большом деликатесном магазине, сперва место продавщицы, а затем за расторопность — кассирши, вела теперь себя по отношению ко мне как вполне освоившаяся на западе особа, а не как беженка с востока, занимающаяся спекуляцией, поэтому она с великой силой убеждения могла назвать меня свиньей, пакостником, опустившимся субъектом, кричала также, что не желает больше видеть те поганые деньги, которые я зарабатываю своими мерзостями, и меня она тоже не желает больше видеть.

Правда, последние слова Мария очень скоро взяла обратно и две недели спустя изъяла на хозяйственные нужды изрядную долю моего заработка, однако я решил положить конец совместному проживанию с ней, с ее сестрой Густой и с моим сыном Куртом, решил уехать как можно дальше, в Гамбург например, по возможности ближе к морю, если удастся, но Мария, поспешно одобрившая запланированный мной переезд, настояла все-таки, при поддержке своей сестры Густы, чтобы я подыскал комнату где-нибудь неподалеку от нее и от Куртхена, во всяком случае никак не дальше Дюссельдорфа.

Еж

Восстановленный, срубленный, искорененный, приобщенный, унесенный ветром, прочувствованный: лишь в качестве съемщика от жильцов Оскар освоил искусство возвращения к барабану. Не одна только комната, но и Еж, и мастерская гробовщика во дворе, и господин Мюнцер помогли мне вернуться, да и сестра Доротея сыграла роль стимула.

Парсифаля помните? Вот и я тоже не очень. Разве что историю с тремя каплями крови на снегу. История правдивая, потому что применима ко мне. Может, она и к любому применима, у кого есть какая-нибудь идея. Но Оскар пишет про себя, и поэтому как-то даже подозрительно, что она написана для него, словно по мерке.

Правда, я по-прежнему служил искусству, позволяя рисовать себя синим, и зеленым, и желтым, и земляного цвета, позволяя себя чернить и ставить на каком-то фоне, совместно с музой по имени Улла я целый семестр оплодотворял Академию художеств мы и следующий, летний, семестр не лишили благословения музы, — но уже выпал снег, вобравший те три капли крови, которые приковали мой взор подобно взору шута Парсифаля, о ком шут Оскар знает до того мало, что без труда может себя с ним идентифицировать.

Мое неискусное описание должно яснее ясного сказать вам: снег — это рабочая одежда медицинской сестры, красный крест, который большинство сестер и, следовательно, сестра Доротея носят в центре брошки, скрепляющей их воротник, сиял мне вместо трех капель крови. И вот я сидел и не мог отвести глаз.

Но прежде чем осесть в бывшей ванной комнате Цайдлеровской квартиры, следовало еще найти ее, эту комнату. Зимний семестр как раз подходил к концу, некоторые студенты отказывались от своих комнат, ехали на Пасху домой, а потом возвращались — или не возвращались. Моя коллега, она же моя муза Улла, помогала мне искать комнату, она пошла со мной в студенческий совет, там дали кучу адресов и рекомендательное письмо от академии.

Прежде чем начать поиски квартиры, я после долгого перерыва навестил каменотеса Корнеффа в мастерской на Молельной тропе. Привязанность заставила меня пуститься в путь, к тому же я искал работу на время каникул, ибо те несколько часов, которые я дол жен был простоять с Уллой или без нее на частных сеансах у некоторых профессоров, навряд ли могли прокормить меня в течение ближайших полутора месяцев, да к тому же надо было заработать деньги на меблированную комнату.

Корнеффа я застал в прежнем виде — с двумя почти зажившими и одним еще не созревшим фурункулом на шее он склонялся над плитой из бельгийского гранита, которую поставил на попа, а теперь удар за ударом выбивал на ней бороздки. Мы поговорили о том о сем, я не без намека поиграл штихелем, обвел взглядом выставленные камни, которые были уже отшлифованы, отполированы и ждали только, когда на них выбьют надпись. Два блока ракушечник и силезский мрамор для парной могилы выглядели так, будто Корнефф их уже запродал и ждет только толкового гранитчика. Я порадовался за каменотеса, который после денежной реформы пережил нелегкое время. Впрочем, уже и тогда мы умели себя утешить следующей мудростью: даже самая жизнеутверждающая денежная реформа не может отвратить людей от привычки умирать и заказывать себе могильные камни.

Поделиться с друзьями: