Жестяной барабан
Шрифт:
И пусть мы даже не набрели в «Единороге» на гитариста, я приобрел некоторый опыт, к тому же сохранил еще кое-какие навыки со времен фронтового театра и мог бы в обозримом будущем стать недурным ударником, не срывай сестра Доротея время от времени мои выступления.
По меньшей мере половина моих мыслей неизменно пребывала с ней. С этим бы еще можно кое-как смириться, оставайся другая половина целиком от звонка до звонка возле моего барабана. На самом деле получалось так, что мысли, начинаясь от барабана, кончались у брошки с красным крестом. Клепп, который умел мастерски перекрывать мои огрехи своей флейтой, всякий раз сокрушался, когда Оскар наполовину уходил в свои мысли.
— Ты, может, есть хочешь? Заказать кровяной колбасы?
За всякими страданиями этого мира Клепп угадывал звериный голод, а потому и был уверен, что любое из них можно исцелить хорошей порцией кровяной колбасы. В то время Оскар поглощал непомерные количества свежей кровяной колбасы с нарезанным луком и запивал все это пивом, дабы его друг Клепп считал, будто страдание Оскара зовется голод, а не сестра Доротея.
По большей части мы рано покидали квартиру Цайдлера на Юлихерштрассе и завтракали в Старом городе. В академию же я наведывался, лишь когда нам нужны были деньги на кино. Муза Улла успела за это время не то в третий, не то в четвертый раз обручиться с художником Ланкесом и, следовательно, была недоступна, ибо Ланкес начал тогда получать свои первые большие промышленные заказы. Но стояние на натуре без Уллы не доставляло Оскару никакой радости — его снова искажали, зачерняли самым ужасным образом, и потому я целиком посвятил себя своему другу Клеппу, ибо у Марии с Куртхеном я не находил покоя, там ежевечерне торчал ее шеф и женатый поклонник по имени Штенцель.
Когда однажды ранней осенью мы оба вышли из наших комнат, чтобы встретиться в коридоре примерно на уровне двери за матовым стеклом и затем с инструментами выйти из дому, Цайдлер, чуть приоткрыв дверь своей гостиной, она же спальня, окликнул нас.
Он вытолкнул на нас узкий, но толстый ковровый рулон и потребовал, чтобы мы помогли ему разложить, а потом и закрепить ковер. Это оказалась кокосовая дорожка длиной восемь метров и двадцать сантиметров. Но поскольку коридор цайдлеровской квартиры насчитывал всего семь метров и сорок пять сантиметров, нам, Клеппу и мне, пришлось отрезать семьдесят пять лишних сантиметров. Делали мы это сидя, потому что отрезывание оказалось крайне тяжелой работой. А в результате дорожка получилась на два сантиметра короче, чем надо. Но так как ширина ее точно соответствовала ширине коридора, Цайдлер попросил нас ибо самому ему якобы трудно нагибаться — объединенными усилиями прибить дорожку к полу. Именно Оскара осенила мысль, прибивая, несколько вытянуть ее. И таким образом нам удалось почти полностью возместить недостающие два сантиметра. Мы забивали гвозди с широкими плоскими головками, потому что гвозди с узкими головками не смогли бы удержать такое редкое плетение. Ни Оскар, ни Клепп не ударили себе молотком по пальцу, хотя и согнули несколько гвоздей, но это зависело от качества гвоздей из запасов Цайдлера, то есть еще дореформенных. Когда кокосовый половик был, можно сказать, полупрочно прикреплен к половицам, мы крест-накрест возложили сверху свои молотки и взглянули на наблюдавшего за ходом работ Ежа пусть и не нахально, но выжидательно. Он действительно исчез у себя в комнате, после чего вернулся с тремя рюмочками из своего рюмочно-ликерного запаса и с бутылкой двойной очищенной. Мы выпили за прочность половика, после чего высказали мысль, и опять-таки не нахально, а скорее выжидательно, что кокосовые волокна усиливают жажду. Возможно, рюмочки Ежа были рады, что в них несколько раз подряд наливали водку, прежде чем очередной семейный взрыв превратит их в осколки. Когда Клепп нарочно уронил пустую рюмочку на половик, рюмочка не разбилась и не издала ни звука. Мы все вознесли хвалу кокосовому половику. А вот когда фрау Цайдлер, наблюдавшая из комнаты за нашей работой, вслед за нами похвалила половик, потому что он помогает уцелеть падающим на пол рюмкам, Еж ужасно разгневался. Дернул за еще не прибитую часть половика, подтащил к себе три пустых рюмочки, скрылся со своим грузом в гостиной, она же спальня, мы услышали, как звякнула горка он достал оттуда еще больше рюмочек, потому что трех ему было мало, и сразу после этого Оскар услышал знакомую музыку: перед его мысленным взором возникла голландка в цайдлеровской комнате, восемь разбитых рюмок лежало перед ней. Цайдлер же нагнулся, поднял с пола совок и метелочку и уже в роли Цайдлера смел на совок осколки, которые произвел будучи Ежом. А пока он бренчал и дребезжал у нее за спиной, сама фрау Цайдлер осталась стоять в дверях, интересовалась нашей работой, тем более что оба мы, когда Еж начал бушевать, снова схватились за свои молотки. Впрочем, он так и не вернулся, но бутылку оставил у нас. Сперва нам было неловко перед фрау Цайдлер, когда мы по очереди подноси ли горлышко к губам. Но она приветливо нам кивала, что, впрочем, отнюдь не навело нас на мысль предложить и ей глоток. Однако работали мы чисто и так, гвоздок за гвоздочком, прибили весь половик. Когда Оскар заколачивал гвозди перед дверью сестры Доротеи, от каждого удара дребезжало матовое стекло. Это болезненно волновало Оскара, и в какое-то особо болезненное мгновение он даже отложил молоток. Но едва дверь сестры Доротеи с матовыми стеклами осталась позади, Оскар и его молоток почувствовали себя гораздо лучше. Как кончается все на свете, так подошло к концу и прибивание кокосового половика. От одного конца до другого пробежали гвозди с широкими шляпками, они по шейку ушли в половицы и с трудом удерживали шляпки над бурноподвижным водоворотом кокосовых волокон. Довольные собой, вышагивали мы по коридору взад и вперед, наслаждались длиной половика, расхваливали свою работу, намекали, до чего трудно на пустой желудок, не позавтракав, уложить кокосовый половичок, да еще прибить его, и наконец достигли своими намеками того, что фрау Цайдлер посмела вступить на новый, я бы даже сказал девственный, половик, дошла по нему до кухни, налила нам кофе и разбила над сковородой несколько яиц. Ели мы у меня в комнате, Цайдлериха удалилась, ей пора было на работу, к Маннесману, дверь в комнату мы закрывать не стали, жевали и несколько утомленно разглядывали плоды своих трудов — бегущий нам навстречу половик.
К чему столько слов про дешевый половик, хотя перед денежной реформой он, без сомнения, имел определенную ценность как предмет обмена? Оскар слышит этот вполне законный вопрос и, забегая вперед, отвечает на него: на этом половике я в следующую ночь впервые повстречал сестру Доротею.
Поздно, ближе к полуночи, воротился я домой, наполненный пивом и колбасой. Клеппа я бросил в Старом городе. Он продолжал поиски гитариста. Я хоть и отыскал замочную скважину на дверях цайдлеровской квартиры, ступив на половик, отыскал и весь коридор, а в нем путь мимо темного матового стекла к себе в комнату, там отыскал кровать, но, скинув сперва одежду, я потом нигде не смог отыскать свою пижаму — я отдал ее Марии в стирку, — зато отыскал полоску длиной в семьдесят пять сантиметров, которую мы отрезали от большого ковра, чтобы укоротить его, положил ее перед своей кроватью вместо напольного коврика. Отыскал для себя место в постели, но даже и в постели не отыскал покоя.
Нет нужды пересказывать вам, о чем думал Оскар или что бездумно прокручивал в своей голове, потому что не мог заснуть. Сегодня, как мне кажется, я нашел причину своей тогдашней бессонницы. Прежде чем лечь, я постоял босыми ногами на моем новом прикроватном коврике, отрезанном от большого кокосового половика. Кокосовые волокна взывали к моим босым ступням, сквозь кожу они проникали в мою кровь, и даже когда я давно уже лег, я все так же продолжал стоять на кокосовых волокнах, потому и не приходила ко мне дремота, ибо нет ничего более возбуждающего, отгоняющего сон, стимулирующего мысли, чем стояние босыми ногами на кокосовом половике.
Оскар долго стоял и лежал после полуночи, часов примерно до трех, все еще не сомкнув глаз, на коврике и в постели одновременно, но тут я услышал в коридоре звук одной двери — и еще одной. Не иначе это Клепп возвращается домой, правда без гитариста, но до краев заполненный кровяной колбасой, подумал я, хоть и понимал, что никакой это не Клепп сперва открыл одну дверь, а потом другую. Еще я подумал, что, раз уж ты без толку валяешься в постели и ощущаешь кокосовые волокна на своих ступнях, тебе, пожалуй, лучше бы вылезти из этой постели и встать обеими ногами — не мысленно, а реально на кокосовый коврик. Оскар так и сделал. И это возымело свои последствия. Едва я встал обеими ногами на коврик, этот обрезок в семьдесят пять сантиметров длиной напомнил мне сквозь ступни о своем происхождении, о семи метрах и сорока трех сантиметрах половика в коридоре. То ли потому, что я пожалел отрезанный кусок, то ли потому, что услышал двери в коридоре и думал, будто вернулся Клепп, хотя про себя понимал, что Клепп тут ни при чем, только Оскар нагнулся, взял — поскольку, ложась в постель, так и не отыскал своей пижамы — за оба конца кокосовый прикроватный коврик, растопырил ноги, чтобы не стоять ему больше на коврике, а стоять на полу, протянул коврик между ногами кверху, держал семьдесят пять сантиметров перед своим голым телом высотой в один метр двадцать один сантиметр, — словом, искусно прикрыл свою наготу, зато от ключиц и до колен попал под воздействие кокосовых волокон. И это ощущение стало еще сильней, когда Оскар в своем волокнистом одеянии вышел из темной комнаты в темный коридор и ступил на большой кокосовый половик.
Стоит ли удивляться, что под царапанье половика я сделал несколько поспешных шагов, чтобы избавиться от его воздействия, чтобы спастись, и устремился туда, где не было на полу никаких кокосовых волокон, устремился в туалет.
Но хоть в туалете и было темно, как в коридоре и в комнате у Оскара, там явно кто-то сидел. Короткий женский вскрик известил меня об этом. Да и моя кокосовая шкура наткнулась на колени сидящего человека. А поскольку я не проявил ни малейшего желания добровольно покинуть туалет ибо за моей спиной грозно раскинулся кокосовый половик, — сидящая там особа захотела меня выжить.
Кто вы такой, что вам здесь надо, уходите! прозвучал голос, который никоим образом не мог принадлежать фрау Цайдлер. И уже жалобно: — Кто вы такой?
— А ну угадайте, сестра Доротея, — позволил я себе шутку, чтобы смягчить известную неловкость нашей встречи. Но угадывать сестра Доротея не захотела, а поднялась, в темноте протянула ко мне руки, пыталась вытолкать меня из туалета в коридор, но руки задрала слишком высоко, захватила пустоту над моей головой, опустила руки пониже, но поймала не меня, а мой волокнистый фартук, мою кокосовую шкуру, опять вскрикнула, — почему это женщины обязательно сразу кричат? — с кем-то явно меня перепутала, начала дрожать и зашептала: «О Боже, это дьявол!» что вызвало у меня короткий, но отнюдь не злобный смешок. Она между тем восприняла это как дьявольское хихиканье, мне же не понравилось слово «дьявол», и, когда она в очередной раз, но уже довольно жалобно спросила: «Кто вы?» — Оскар ответствовал:
— Я — сатана, который пришел к сестре Доротее! На это она:
— Но почему, почему же?
Я, медленно входя в роль и заставляя сидящего во мне сатану поработать суфлером:
— Потому что сатана любит сестру Доротею!
— Нет, нет, нет, я не хочу! — еще успела выкрикнуть она, попыталась ускользнуть, снова угодила в сатанинские волокна моего кокосового одеяния — не иначе на ней была очень тонкая ночная рубашка, — да и десять ее пальчиков запутались в соблазнительных джунглях, что сделало ее слабой и податливой. Разумеется, именно легкая слабость заставила сестру Доротею поникнуть вперед. Кокосовой шкурой, которую я приподнял над своим телом, мне удалось подхватить бессильно клонящуюся, после чего я смог достаточное время продержать ее, чтобы принять сатанинское решение, позволил ей, слегка поддаваясь, опуститься на колени, проследил, однако, чтобы ее колени опустились не на холодные плиты в туалете, а на мой половик в коридоре, дал ей потом соскользнуть на половик, головой к западу, то есть в сторону Клепповой комнаты, и растянуться навзничь и во весь рост, а поскольку спина у нее касалась кокосового половика по крайней мере на протяжении одного метра шестидесяти сантиметров, укрыл ее таким же волокнистым материалом и сверху, разве что сверху в моем распоряжении было всего семьдесят пять сантиметров; я приставил свой коврик прямо к ее подбородку, но от этого другой край слишком низко закрыл ее бедра, стало быть, следовало его сдвинуть повыше сантиметров на десять, закрыв ее рот, впрочем, нос у сестры Доротеи остался свободен, так что дышать она могла безо всякого труда, она и сопела, причем довольно активно, когда и Оскар в свою очередь улегся, улегся на свой бывший прикроватный коврик, и стал раскачивать это многоволокнистое плетение, не ища, впрочем, соприкосновения с телом сестры Доротеи и предоставив для начала воздействовать на нее кокосовым волокнам; он даже завел разговор с сестрой Доротеей, которая все еще испытывала легкую слабость, лепетала: «О Боже, о Боже!» и то и дело спрашивала у Оскара, как его звать и кто он такой, вздрагивала между кокосовым половиком и кокосовым прикроватным ковриком, когда я называл себя сатаной и совсем по-сатанински шипел и даже с помощью ключевых слов сообщал, что обитаю в аду, а сам тем временем елозил на своем коврике, заставляя его непрерывно двигаться, ибо кокосовые волокна пробуждали в сестре Доротее те же чувства, которые много лет назад внушил моей возлюбленной Марии тот знаменитый шипучий порошок, с одной только разницей: порошок целиком и полностью и вполне успешно пробудил меня к действию, тогда как на кокосовом коврике я испытал позорнейшее поражение. Мне не удалось бросить якорь. То, что во времена шипучего порошка и неоднократно после этого представало твердым и целеустремленным, теперь, под знаком кокосовых волокон, уныло повесило голову, оставалось равнодушным и жалким, не видело перед собой никакой цели, не откликалось ни на какие призывы, ни на красноречиво-интеллектуальные уговоры с моей стороны, ни на вздохи сестры Доротеи, которая шептала, стонала, повизгивала:
Приди, сатана, приди же! Мне же еще приходилось ее утешать и успокаивать.
— Сейчас сатана придет, вот-вот он будет! — бормотал я нарочито сатанинским голосом, а сам не прерывал диалог с сатаной, который с самого моего крещения обитал во мне — и обитает по сей день, — я рявкал на него: «Не халтурь, сатана!» Я молил: «Избавь меня от позора!» Я подлизывался: «Ты ведь совсем не таков, ну вспомни хотя бы Марию, или, того лучше, Греффову вдову, или шуточки, которыми мы занимались с миниатюрной Розвитой Рагуной в развеселом городе Париже!» Он же, брюзгливо и не боясь повторов, ответствовал: «А мне неохота, Оскар!» Но когда сатане неохота, торжествует добродетель. В конце концов когда-нибудь и сатане может быть неохота! Итак, он отказал мне в своей поддержке, позволил себе еще несколько подобных речений, пока я, постепенно теряя силы, продолжал двигать ковровый половик, терзал и растирал кожу бедной сестры Доротеи и наконец ответил на ее страстное «Так приди же, сатана!» отчаянной и бессмысленной — ибо ничем не подкрепленной — атакой пониже кокосовых волокон, словом, надумал попасть «в яблочко» из незаряженного пистолета. Она, вероятно, хотела подсобить своему сатане, выпростала обе руки из-под кокосового ковра, хотела обнять меня, да и обняла, ощутила под руками мой горб, мою по-человечески теплую, а вовсе не шершавую кокосовую кожу, не обнаружила сатану, которого призывала, не лепетала больше: «Так приди же, сатана!» — а вместо того прокашлялась и повторила прежний вопрос, хотя уже другим тоном:
— Бога ради, кто вы такой и что вам надо?
Пришлось мне сдаться, признать, что по документам я зовусь Оскар Мацерат, что я ее сосед, что я люблю ее, сестру Доротею, нежно и страстно.
Если кто-нибудь, злорадствуя, подумает, будто сестра Доротея с проклятиями отшвырнула меня на половик ударом кулака, тому Оскар печально, но не без тихого удовлетворения поведает, что сестра Доротея лишь медленно, можно сказать, задумчиво и нерешительно, сняла руки с моего горба, и это походило на бесконечно грустное поглаживание. А ее тотчас начавшийся плач и всхлипывание мой слух тоже воспринял как вполне сдержанные. Я прозевал тот миг, когда она, выбравшись из-под меня и моего коврика, ускользнула от меня, дала ускользнуть мне, и даже шаги ее по коридору заглушила ковровая дорожка. Я услышал еще, как распахнулась дверь, как повернулся в замке ключ, и сразу после этого все шесть квадратиков матового стекла в двери у сестры Доротеи наполнились изнутри светом и жизнью.