Жить для возвращения
Шрифт:
Отец Натана был человеком ярким и храбрым. Талантливый журналист, он владел несколькими языками. Отважно воевал на фронтах первой мировой и Отечественной войн, а после Победы возглавил на Всесоюзном радио редакцию, вещавшую для зарубежных слушателей на темы советского театрального искусства. Яков Наумович писал острые критические статьи о спектаклях на современную тематику, не щадя самолюбия таких именитых драматургов-лауреатов, как Анатолий Софронов, Анатолий Суров, Николай Вирта. И стал одним из главных кандидатов на истребление, едва началась кампания борьбы с космополитизмом. Получив большой срок (восемь или десять лет), он отправился в 1950 году в глубину заполярных шахт.
Наташа проходила практику на воркутинской мерзлотной станции, чей персонал в большинстве своем состоял из бывших и даже сущих заключенных. Зона располагалась буквально за стенами станции, лагерный быт витал над всем и вся. Надо еще добавить, что одна Наташина родственница, сама потерявшая в репрессиях мужа в середине 30-х годов, тесно общалась со своей коллегой, школьной преподавательницей английского языка Марией Натановной Эйдельман, чей муж пребывал в Воркуте. Остальное домыслить несложно: Наташины знакомые — тамошние старожилы — в 1954 году помогли Марии Натановне устроиться в Воркуте и добиться свидания с мужем. А когда Яков Наумович вернулся в Москву, Наташа познакомилась в их доме и с ним, и с его сыном Натаном, молодым историком, окончившим МГУ на три года раньше нас. После реабилитации Яков Наумович не восстановился на прежнем месте в радиоредакции, предпочтя работу корректора в каком-то заурядном издательстве, а затем — шестидесятирублевую пенсию. Натан всю жизнь восхищался благородной гордостью своего отца.
С Натаном у нас к тому же оказались общие приятели-историки, его однокашники, и начиная с 1960 года мы регулярно виделись, чаще всего — в домах друзей, его и наших. В основном (и подолгу) общались по телефону. Он обожал анекдот на эту тему: отчаявшийся дозвониться муж телеграфирует жене из Владивостока, чтобы она немедленно положила трубку.
В те времена Натан был уже на подходе к тому, чтобы сделаться «известным писателем и историком». Кандидатом наук он стал в начале 60-х годов, членом Союза писателей — в конце 60-х, но это формальности: после первых же «герценовских» книг, еще до Пушкина, до декабристов, его узнали широко и основательно.
К Герцену он пришел в какой-то степени неожиданно для самого себя. Работая в областном краеведческом музее в подмосковном Новом Иерусалиме, он обнаружил в музейных фондах переписку, связанную с Герценом. Но вот в самом-то музее Натан оказался отнюдь не случайно, его привела туда судьба интеллигента сталинско-хрущевских времен, и можно лишь благодарить ее за то, что была она к нему не столь уж беспощадной.
По окончании МГУ в 1952 году он как сын своего отца, уже грузившего в заполярной шахте уголь в вагонетки, не вправе был рассчитывать на приличное распределение, несмотря на бившую в глаза одаренность. Натан стал школьным учителем, причем даже не в Москве, а в Орехово-Зуево, и преподавал не столько историю, сколько целый набор предметов, начиная с географии, астрономии, английского и кончая чуть ли не физкультурой. Его учительская карьера, продолжавшаяся и в Москве, длилась лет семь-восемь, после чего Натан получил работу в подмосковном музее.
Все это узнавалось постепенно, от разговора к разговору, и одно только было ясно для нас всегда: мы дружим с удивительным историком-исследователем, архивистом, писателем, великим рассказчиком и остроумцем. А также — со щедрым дарителем собственных книг, снабженных добрыми, лукавыми, шутливыми надписями.
Начав творческую деятельность с Герцена, Натан Эйдельман стал в очень скором времени признанным авторитетом, тонким и глубоким знатоком всех деяний великого изгнанника и той эпохи. Его обращение к Пушкину и декабристам было совершенно неизбежным и закономерным, как и последующий «уход» в глубь веков, в XVIII, XVII, в древние столетия, причем не только русские. Натан сумел занять собственное и весьма заметное место в ряду таких старших своих современников-пушкинистов, как С. М. Бонди, Т. Г. Цявловская, И. Л. Андроников. Таким же своим был он, естественно, и в среде историков, занимавшихся декабристами, и в среде писателей, работавших в научно-художественном жанре.
В 1967 году Натан привел меня в редакцию одного из самых популярных в то время журналов «Знание — сила» (тираж 700 тысяч), в котором он регулярно публиковался и состоял членом редколлегии на протяжении двух с лишним десятилетий. Он любил всех без исключения работавших в редакции, и, конечно, они платили ему тем же. Что не мешало Тонику зубоскалить по поводу некоторых публикаций да и самого наименования журнала. Наперегонки со своим приятелем Валей Смилгой, тоже членом редколлегии, они сочиняли варианты смешных названий для самых разных вымышленных изданий. Например, орган чекистов «Признание — силой», или аграрников — «Знание — на силос!»
Вероятно, мои публикации в «Вокруг света» Натан одобрял. Даже, к моему великому удовольствию, предложил сотворить целый цикл о первых кругосветных мореплавателях после Магеллана и Френсиса Дрейка. О третьем, Томасе Кавендише, он написал сам, четвертого, Оливера ван Ноорта, великодушно подарил мне, и какое-то время любовно поговаривал о «наших бандитах» (кругосветчики поначалу были почти сплошь пиратами), однако почему-то охладел к этой теме, а я в одиночку не решился ее продолжать. Тоник знал о моих переводах Джорджа Микеша и однажды предложил отнести какой-либо фрагмент в «Знание-сила», показать своему другу Роману Подольному, ведшему в редакции гуманитарные науки.
Роман Подольный тоже был историком, архивистом, писателем и, как и Натан, шахматистом первой категории. Они крепко и весело дружили, каждая их встреча превращалась в шахматную партию-блиц, либо в научно-литературное ристалище. Стоило одному сказать «Рубенс», как другой тут же подхватывал: «Питер Паул, годы жизни 1577–1640». Естественно, всегда находился желающий подначить и произносил, допустим, имя египетского фараона Аменхотепа, на что реагировали оба одновременно:
— Если имеется в виду Аменхотеп III, то он правил между 1455 и 1419 годами до новой эры, а сынок его, Аменхотеп IV, царствовал между 1419 и 1400 годами, однако последняя дата вызывает сомнения у специалистов…
Роман, по обыкновению, прочел мой текст за одну-две минуты, бегая близорукими глазами по обеим половинам страницы, каждым по своей половине, и тотчас отобрал изрядный отрывок из книги «Танго», посвященной странам Южной Америки. Это был рассказ о Бразилии. О расовой проблеме в этом поистине интернациональном, веро - и «цвето»-терпимом государстве. Заканчивался 1967 год.
Тем временем я получил письмо из Арктики от моего давнего друга Миши Фокина. Сейчас он зимовал на ЗФИ (так сокращенно называют полярники архипелаг Земли Франца-Иосифа), на острове Хейса, где возглавлял группу по запускам в атмосферу метеорологических ракет, — дело для тогдашней Арктики и науки вообще новое, очень романтичное и увлекательное. Михаил подробнейшим образом описывал свое житье-бытье, вспоминал нашу Русскую Гавань, сравнивал то и это (явно в пользу «этого», если говорить о бытовых удобствах крупного арктического поселения). Письмо завершалось приглашением в гости. Трудно передать чувства, вызванные этим письмом. Идея снова побывать в Арктике — в общем-то достаточно безумная для инвалида первой группы — как-то сразу и безоглядно овладела мною.
Знаете, что такое зануда? Человека спросили, как дела, и он стал обстоятельно рассказывать! Так и я: меня пригласили — и я решил поехать. Так и сказал Наташе: хватит, дескать, валять дурака, люди вон зимуют себе в удовольствие, мне негоже оставаться в стороне, тем более если так (!) зовут. Словом, где мои запасные протезы, я еду!
Чего было больше в той, прямо скажем, браваде? Были, мол, когда-то и мы этими самыми, как их там, ну, в общем, скаковыми лошадьми? Либо никогда не угасавшая страсть к Северу, обжигающее желание вновь увидеть льды? Нет, думаю, главное — стремление уйти от свалившейся на меня «нежизни», жажда вырваться из ее цепких объятий, возродиться по-настоящему, любой ценой вернуться «туда». Пусть не на годы и даже не на месяцы — все равно возвратиться, побывать, поглазеть, пообниматься с настоящими, действующими полярниками, прикоснуться к прежнему миру.
Я уже давно понял, что не выживу, если буду постоянно вспоминать о прошлом, о том, что случилось, и случилось непоправимо, безвозвратно. Когда я внезапно просыпался ночами, то запрещал себе думать о собственных руках, хотя вот они, усеченные, на одеяле…
Нельзя, никогда нельзя углубляться в собственное прошлое, казнить себя за провалы и ошибки, кусать локти, задним числом стелить соломку там, где ты когда-то крепко грохнулся, такое самоедство не приводит к добру. Нужно постараться раз и навсегда о чем-то основательно вспомнить, намотать себе на ус и забыть. Как говорится, до лучших времен. Для меня они стали наступать восемь лет спустя после главного поворота в судьбе.