Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Житие тщеславного индивида

Ионов Владимир

Шрифт:

К тому времени, когда в 1928 году здесь поселилась семья моего отца – 23-летнего плотника Бориса Ионова, в Полушкиной роще уже не осталось ни господских дач, ни домов отдыха. Одноэтажные господские строения превратили в квартиры, куда растолкали по три-четыре семьи совспецов и совслужащих, а двухэтажные деревянные корпуса стали коммуналками для рабочего люда. В коммуналки обратили и два советских новодела, сотворенных в стиле южных особняков – с балконами на колоннах по второму этажу, с бетонными вазонами и неким подобием фонтанов на террасах первого. Это были государственные дачи первых лиц города. Еще недавно, по южному белоснежные, потеряв былых хозяев, они посерели и теперь торчали на некрутом зеленом берегу Волги как два кариесных зуба. И вот что интересно, три этих особых дома – Леонтьевский и два серых – жили какой-то необъяснимо отдельной жизнью. В них тоже было немало моих сверстников, но я не могу припомнить ни одного, кто бы входил в ватаги «Полушкинской шпаны», как именовали нас в других частях города. Ребята из барака, что стоял между Леонтьевским и теми двумя домами, всегда бывали с нами, а этих словно и не существовало на свете. Видимо их обитателям передавалась некая аура прошлых хозяев, отделявшихся от остальной части населения постами охраны.

Но и остальная часть Полушкиной рощи делилась на две примерно равные по населению половины – прибрежную, что плоской равниной подходила к невысокому берегу Волги, и «горушку», что такой же плоской террасой лежала за «Леонтьевской горкой». И вот что любопытно. Если в прибрежной части, на торце нашего двухэтажного щитового дома по вечерам и в выходные больше собирались взрослые парни и молодые мужики, а «мелочи» вроде меня почти не было видно, то на «горушке» наоборот – взрослые где-то были при деле, а многочисленная «мелочь» сбивалась вместе в драчливую ватагу или для игр в «чижика», «лапту», «жостку», гонять в футбол тем, что попадет под ноги – тряпочным или резиновым мячом, чьей-нибудь шапкой или какой-нибудь жестянкой.

Мне было интересно там и тут. От взрослых постигал правила карточных игр и доминошных партий, внимал, если не шугали подальше, рассказам об отношениях с «бабами», заучивал матерные рулады и анекдоты. А со сверстниками важно было помериться ловкостью, силой, скоростью ног и поделиться тем, что узнавал из взрослой жизни. Хотя в этом-то для большинства пацанов и не было особых секретов, потому что семьи – сколько бы в них ни было человек – имели в основном по одной комнате, и все тайное там ни для кого не являлось тайной. И если кто-то вдруг начинал: «Ух, чего я ночью видал!..», то другой тут же спрашивал: «Как мужик бабу зажал?» И разговор переходил на другие, сугубо мальчишечьи темы.

Впрочем, особых тем довоенных разговоров практически не помню. А в войну они крутились вокруг бомбежек, которых на долю Полушкиной рощи досталось больше, чем всему остальному Ярославлю. Потому что наш зеленый еще островок с одной стороны примыкал к территории Резинокомбината, обувавшего шинами фронтовые полуторки и трехтонки, а вместе с ними и всю артиллерию, а с другой – к железнодорожному мосту через Волгу, который связывал фронт с Уралом и Сибирью. И легко представить, какое значение гитлеровское командование придавало бомбардировкам моста и заводов Резинокомбината. А поскольку до 1943 года Ярославль был не в таком уж глубоком тылу, вражьи самолеты не раз и не два прорывались к нам. Но серьезное разрушение мы испытали только однажды, когда бомба угодила между двумя двухэтажными домами и снесла по подъезду в каждом. У моего дома оторвало третий подъезд (мы жили в первом), у соседнего, срубленного из хорошего леса, развалило половину первого. Нижний этаж почти не пострадал, а на втором бревна свернуло в сторону от взрыва, куда и снесло все, что было в квартирах.

Случилось это днем, когда мать со старшим братом ушли в город – Витька в школу, она в магазин, а мы с младшим Валеркой сидели дома. Взрывом здорово тряхнуло нас, вылетели все оконные рамы, одна из которых накрыла трехлетнего братишку, и помню, как он протяжно завыл: «Ой, мамка, домбят!» Я выволок его из груды стекол и штукатурки, кое во что одел и мы убежали в бомбоубежище, оборудованное в одном из многочисленных крытых окопов, сооруженных в сохранившейся березовой рощице между «горушкой» и «Леонтьевским домом». Вместе с «горушкинскими» и еще каким-то людом мы сидели там в темноте и по колено в холодной воде до тех пор, пока в проеме окопа ни вспыхнул яркий солнечный свет и появившаяся в его мареве женская фигура ни спросила: «Моих тут нет?» Это была наша «мамка», с ревом обыскавшая уже и развалины обоих домов, и все другие окопы. Валерку она подхватила на руки, а я пошел самостоятельно и не домой, а осмотреть разрушенную часть нашего дома, где уже копались хозяева в поисках уцелевшего скарба. И помню, как остолбенел от страха, увидев среди мусора чью-то сине-белую оторванную кисть руки.

Следы бомбежек долго оставались и в памяти, и в материальном воплощении. В квартире наших соседей, занимавших две комнаты, в дощатой перегородке между ними и после войны можно было видеть рваную дыру от залетевшего в дом осколка бомбы. А у моих сверстников годами хранились коллекции осколков, которые во время налетов мы подбирали еще горячими.

Случались над Полушкиной рощей и воздушные бои, на которые мы глазели до ломоты в шеях и до рези в глазах. Они были похожи на игры в догонялки и прятки и проходили настолько высоко, что самолеты казались игрушечными. Но мы все-таки различали наши «ястребки» и их «мессеры» и болели, конечно, за наших. Бои начинались так же неожиданно, как и кончались, когда кто-то из его участников вдруг пропадал в облаках, а другой, покрутившись на открытом пространстве, вскоре тоже куда-то улетал. Лишь дважды эти воздушные бои перестали быть для нас забавами, когда однажды у самых ног одного из нас короткой строчкой взвились фонтанчики земли, и мы со страхом осознали, что это следы пулеметной очереди. А второй раз, когда один из самолетов, пустив шлейф дыма, с диким гулом стал падать со своей подоблачной высоты прямо на нас. И этот нарастающий страшный гул намертво приклепал наши ноги к земле. Вжав головы даже не в плечи, а куда-то гораздо ниже, мы так и остались посреди двора, откуда смотрели в небо. Но падающий самолет – это был «мессер» – то ли ветром, то ли судьбой отнесло от нас на другой берег Волги, где он и вспыхнул красно-черным факелом взрыва.

3. Шпана

Это было общее определение для мальчишек из поселков строителей Резинокомбината. Была «Эсковская шпана» из бараков, примыкавших к заводу синтетического каучука, «Березовская шпана» из поселка Березовая роща, очень скоро поглощенная «Шанхайской кодлой», как и сама Роща – Шанхаем – диким самостроем из лачуг, скроенных из чего попало. Но самой известной в Ярославле, во всяком случае, в той части собственно города, что примыкала к железнодорожной насыпи, была «Полушкинская шпана», к которой я имел честь принадлежать и даже быть ее видным представителем.

От прочих сверстников шпану отличало знание жизни не по годам, умение, не гнушаясь способами, добыть себе пропитание, постоять за себя и за кореша. Это главное. Но были еще и незыблемые внешние признаки: косая челка на лбу, сдвинутый до бровей шестиклинный «кепарик», брюки, заправленные по низу в носки, фикса во рту и наколка на кистях рук. И, конечно же, хотя бы кое-какое умение «ботать по фене». Все, кто не подходил под такой стандарт, должны были быть презираемы и биты.

«Держать фасон» для меня не составляло труда с самого раннего детства. Читать и писать каким-то непостижимым способом я научился совершенно самостоятельно и еще до того, как в школу пошел старший брат, и в доме впервые появились Азбука и Букварь. А Витька был старше меня на три года. Значит, к пяти годам я уже умел складывать буквы в слова и царапать их на всем, что попадало под руку – на обрывках бумаги, на крышке стола, на стене. Однажды под руку попала собственная правая рука и, слюнявя химический карандаш, я вывел на тыльной стороне предплечья собственное имя «Вова». А спустя какое-то время, постигнув у шпаны постарше технику татуировки, обколол это слово иголкой с тушью. В каком возрасте это случилось, вспомнить трудно, но точно, что до школы, поскольку в первом классе, стоило только поднять руку, меня уже невозможно было с кем-то спутать. Легко получалась и «фикса» на верхний клык, потому что на огромной свалке между Полушкиной рощей и Шанхаем всегда можно было найти кусок серебристой фольги, которой оборачивался нужный зуб. А чтобы фольга не сползала от слюны, ее нужно было держать открытой, приподнимая краешек губы и дышать, втягивая воздух сквозь зубы. Правда, держать такой «фасон» нужно было только в случаях, когда приходилось особо подчеркнуть свою принадлежность к шпане, поэтому фольгу мы просто имели про запас и при случае быстренько мастрячили «фиксу».

С другими атрибутами «фасона» было сложнее, поскольку лето проводили в основном босиком или в тапочках на босу ногу, купить кепку тоже не допросишься у родителей. Поэтому недостающее добывалось за счет острого глаза и быстрых ног. А если мать спрашивала про носки или кепку: «Где взял?», ответ был прост – «Заноза, (Шкет или Паук) дал поносить».

Кто-то может спросить: откуда все это? Вроде криминал-то расцвел только в последние годы, а тогда (в 30-е, 40-е, 50-е) у детей была пионерская организация, у молодежи – комсомол, да и вообще в стране «было больше порядка»… Людям, задающим такие вопросы, я отвечаю: «Видимо я жил в другой стране». В моей стране в двадцати минутах ходьбы от дома стояли заборы с вышками и лаем караульных собак, а по дороге под самыми окнами утром и вечером проходили подконвойные колонны. Из нашего, да и из соседних домов частенько исчезали одни парни и на смену им появлялись другие – с лагерным опытом, блатными песнями и пропагандой жизни «по понятиям». Мы это впитывали. Я, наверное, живее других, поэтому в детстве не был принят ни в октябрята, ни в пионеры, а в юности – в комсомол. Быть принятым хотелось, я даже старался стать похожим на принятых, но в ответ раздавалось: «шпане в рядах октябрят (пионеров, комсомольцев) не место».

Принадлежность к шпане в октябрятские и пионерские годы проявлялась в том, что в школу я пришел уже курящим и с наколками на руках, едва ли ни ежедневно дрался даже с теми, кто был постарше. На пути к комсомолу препятствием стали все те же частые драки, уйма плохих оценок и хулиганские выходки вроде порчи школьного имущества, стрельбы из рогатки на уроках, устройства всевозможных «шкод» над учителями. Порой эти «шкоды» требовали немалого упорства. Чтобы, например, сделать путь учителя от двери до стола стреляющим, приходилось сначала вбить на этом пути несколько патефонных иголок и на них навесить капсюли от охотничьих патронов. Причем, медные головки капсюлей предварительно подкрашивались «под пол», иначе их было видно. Учитель (а и тогда это были в основном дамы) входил в класс, наступал на капсюль, тот взрывался, перепуганный педагог прыгал в сторону, но и там его ждал негромкий шипящий взрыв. Отличники замирали от ужаса, что урок будет сорван, Полушкинские заходились от смеха, и дело кончалось тем, что меня тащили в крохотный кабинет «Козла». Учитель математики и завуч Михаил Алексеевич Козлов спрашивал: «Где взял патроны?». И если я врал, что не ставил капсюли, он доставал учебник математики Магницкого и начинал диктовать задачу, успешное решение которой избавляло меня от очередного вызова родителей. Одну из таких диктовок «Козла» помню до сих пор: «Един муж – благовей выпил кадь пития за 14 дней. Жена же его испила ту же кадь за две седмицы…» Мне ужасно навились слова таких задач и распевно торжественный голос, каким Михаил Алексеевич читал их. И вообще, с «Козлом» у меня складывались почти панибратские отношения. Как-то в шестом классе, после звонка его обступила группа отличников, и он стал объяснять им принцип доказательства какой-то теоремы. Мне эта фигня была до фени, хотелось курить, и я почти уже миновал толпу склонившихся над учительским столом одноклассников, когда увидел туго натянутые на заднице коричневые в полоску штаны. Плюнув на два пальца левой руки, я со всего маха хлестнул ими по штанам. И над толпой медленно стала подниматься крупная плешивая голова «Козла».

– Я думал это Колыхал, – промямлил я, поняв, чей заднице сделал «смазь»..

– За мной! – сказал Михаил Алексеевич и, положив мне на плечо руку, повел к себе в кабинет. Там он, молча, снял со стены большую рейсшину, наклонил меня головой к окну и тоже со всего маху хлестнул широкой гибкой плоскостью ниже спины. Тощую мою задницу обожгло огнем, но я, как и «Козел», не ойкнул от боли. – В расчете, сказал он и подал мне руку. – Иди, кури!

А рано курить начинали почти все Полушкинские мальчишки, и дело это было настолько привычным и обыденным, что, как позже рассказывала моя первая учительница, о своей привычке я поведал классу на первом же школьном уроке. Когда милейшая, припадавшая на одну ногу Ольга Владимировна Кречетникова, казавшаяся нам уже старушкой, объяснила, что любой вопрос ей можно задать, подняв сначала руку, я так и сделал. И вот как в ее пересказе выглядел наш диалог:

Поделиться с друзьями: