Живая вода времени (сборник)
Шрифт:
Шторм
Рыбак смолил свой бот, готовил сети,
Был тих и сдержан в чувствах океан,
И горизонт вдали был ясен, светел…
А небо приготовило обман.
Уплыл рыбак бесстрашный к горизонту —
Он понадеялся на свой добротный челн;
Но мчались тучи к грозовому фронту,
И судорожно бились сонмы волн.
Во мгле повыше скал вздымались волны,
И разверзались бездны в глубине.
И стоны океана были полны
Тоски, как перед смертью на войне.
Всю ночь стихия мрачно бушевала
И, силы все вложив в свои валы,
К утру одной волной она играла —
Разбитой жалкой лодкой у скалы.
Неужели без тебя будут сны мои легки?
Неужели без тебя вновь появятся стихи?
Расцветет в саду сирень,
И родится новый день,
Запоют вновь соловьи,
Задыхаясь от любви?
Неужели без тебя жить смогу как прежде я?
Потерять тебя боюсь
И над страхами смеюсь.
И боюсь, боюсь опять
Свое счастье потерять.
И здесь, и там – кругом я вижу море…
О борт отчаянная бьет волна.
Болтающейся точкой на просторе
Лишь лодка одинокая видна.
Она мне, как маяк, в бескрайнем море,
Как светлячок в кромешной черной мгле,
Знакомый звук – в многоголосом хоре,
Подснежник – на проснувшейся земле.
И я уже не малая песчинка:
Ведь в этой предрассветной пелене
Горит и светится заветная лучинка
И, может быть, тоскует обо мне.
Прощальное письмо
Памяти капитан-лейтенанта подлодки «Курск» Дмитрия Колесникова
Любимая, не забывай меня
Во тьме полночной и при свете дня.
Ладонью я прикрыл письмо к тебе,
Доверив и любовь, и боль судьбе.
Любимая, в последний смертный час
Я думаю о жизни и о нас.
Огнем объятая, душа моя,
Уже летит в небесные края.
Не плачь, с любовью вспоминай меня,
Судьбу благодаря, а не кляня.
Хочу из глубины, с небесной высоты
Смотреть, как жизни радуешься ты.
К друзьям и близким
Сгораю от невысказанных слов,
От нежности, не выраженной взглядом,
От неувиденных, но выстраданных снов,
Какие кто-то видел со мной рядом.
Страдаю от невыплаканных слез,
От непроявленного вовремя участья.
И грустно оттого, что сок берез
Отец уж не дает мне пить на счастье.
Я плачу от загубленных лугов,
Что память детства сохранила ярко,
От аромата сенного стогов
И от закатов, полыхавших жарко.
Сгораю от грехов и от стыда,
Обиды не храня, не помня злое…
Не поминайте меня лихом никогда.
За всех я помолюсь пред аналоем.
Борис Касаев
Карлик
I
Дежурный врач новозеланской городской больницы Андрей Босовицкий (в гневе):
– Где ты шлялась?! Где тебя носило?!
Дежурная медсестра Катюша Василискина (в ужасе):
– Андрюш, ей богу! На минутку… В сортир бегала… Вон еще крутится магнитофон…
Андрей (свирепея):
– Какой магнитофон?
Катюша:
– Ну… Попросил записаться на пленку… говорил – исповедь… Целая кассета на малой скорости… Вообще-то бред. Можешь послушать…
Разговор возник в два двадцать ночи в одноместной, с претензией на роскошь, больничной палате (помимо тумбочки в помещении красовались микрохолодильник «Морозко» и навеки умолкший телевизор «Березка») города Нового Зеланска поздней осенью 1990 года. На койке перед разгневанным врачом и испуганной медсестричкой покоилось сухое и крайне морщинистое, как ядро грецкого ореха, небольшое тельце старца, с рожками на лысой голове. Катюша не узнавала в нем своего собеседника: несколько минут назад на кровати лежал вполне еще бодрый, хоть и доходяга, старичок. Конечно, лежачий, но руками и ногами брыкался…
Андрей (смягчаясь):
– Чертовщина… Заглянул к тебе, думаю, как ты тут, – а он не дышит. Пульса нет. И на моих глазах – прямо жуть – меняется… на глазах! Кожа вся сморщилась, объем резко уменьшился. Смотри, у него и рога… Как ты думаешь, что это? Может, сообщить куда надо, позвонить главврачу, что ли…
Андрей нервно закурил, походил по палате, посмотрел на магнитофон, надавил клавишу…
Катюша, одеревеневшая, столбом стояла подле тумбочки и табуретки.
II
«…Я, сестрица, никакой не сумасшедший, не подумай ничего такого. Просто исповедь моя выглядит фантазией… Слушай. Родился я в 1530 году от Рождества Христова в мыльне тятеньки моего, царского стольника Федора Отбабахина, под вечер, когда меняли маслице в лампадках. Вот, смеешься… А ты не смейся. Не смешно… Ты слушай – и запоминай. Хотя, впрочем, магнитофон пишет. В лампадках, значит. Я глотнул настоянного на мяте горячего духа и заверещал. Ночью прискакал тятенька мой, долго разглядывал меня, пил квас из ковшика, шевелил пальцами возле носа моего, сюсюкал ласково:
– Динь-дон, динь-дон, загорелся Кошкин дом…
Маменька рдела, любовно поглядывая на меня и на тятеньку. Появился я на свет Божий в один год с государем нашим Иваном Васильевичем, только на три месяца ранее: он – в августе, я – в мае. С тех пор страшно маюсь, сестрица: за грехи тяжкие покарал меня Господь.
Лет до семи воспитывался я в родительской вотчине. А после в принудительном порядке прикрепили меня в числе прочих дворянских отроков ко двору – в окружение малолетнего царя. Иван к тому периоду своей жизни остался круглым сиротой, опекали его бояре Шуйские, Глинские да Скопины. Бояре потакали мальчику во всем, поощряли все его гнусности. Только они, пестуны, повинны в растлении царя-ребенка, только по их преступной злобе государь в раннем детстве заболел психическими болезнями. Правя государством и безбожно грабя казну, бояре проводили политику подлых временщиков.
Когда я, сестрица, впервые увидел Ивана, я испужался: передо мной стоял семилетний психопат. Лишь в минуты просветления он казался мне кротким и душевным.
Помню, в первый же день нашего знакомства с ним Иван сурово оглядел нас и молвил сиплым баском:
– Подмогнете драть кота?
Конечно, мы привыкли к жестоким забавам царя, со временем они уже не казались нам ужасными, и мы мучили животных без всякого содрогания. Да что там кошки: людей давили конями. Я даже превзошел царя в злодействах.
Но шок, полученный мной в первые дни пребывания во дворце, не прошел для меня даром. В моем организме случился сбой: я как бы остановился в росте. Мои сверстники росли, мужали, крепли – я же оставался карликом. Не зря потом меня определили в потешную команду.
Когда стукнуло мне двадцать годков, Иван Васильевич уже сидел, лютуя, на троне. Лишь нас, друзей детства, щадил: тешили, видать, его приятные воспоминания. Мои ровесники пошли в гору, стали большими людьми в сыскной избе, служили не за страх, а за совесть в пыточном отделе, отдавая себя до конца любимому делу. Лишь я бегал в колпаке с бубенцами вокруг трона, потешая царскую публику и получая пинки.
Однажды государь спросил меня ласково:
– Что не весел, собака?
– Челом бью. Вели слово молвить!
Грозный находился в добром расположении духа – намедни, на пире, отравил ненавистных ему бояр. Я бухнулся в ноги:
– Допусти в избу пыточную. Там призвание мое. Не мил мне колпак дурацкий.
– Так ты же карлик! – развеселился царь. – Ты ж и топора не поднимешь!
– Допусти! Дай срок испытательный. Не посрамлю дела!
Царь задумался:
– Ладно. Тридцать ден даю. Доказывай.