Живая вода времени (сборник)
Шрифт:
Еще светлые эти тополи – и развалины: тихие развалины.
После тридцать восьмой, что ли, партии в шахматы всем и верно охота размяться; в трамвае толчки и смех. Но негромкие. (Мы тогда соблюдали.) Кондуктор с этими роликами билетов косится, но в общем вяло глядит в окно. Все же говорит Генке:
– Билет-то будешь брать?
– У меня пригласительный, – готово отвечал он.
– У, идол, – вяло парирует кондукторша и отворачивается к окну.
«Динамо»; «Динамо» наш.
Он и теперь стоит, сиротливый; там какие-то кроссы, марши, но в общем… в общем.
А тогда?
Бурлит «Динамо»; мы на трибунах, пробравшись в щели.
О эта обстановка перед началом…
Теснота, самокрутки, пиво, «шутки» болельщиков: в основном мат.
Зеленое поле перед глазами, небо над полем, над нами; свежесть, радость.
По радио крутят пластинки, нам как бы вечно известные, но то-то и любо.
И сейчас, и сейчас я слышу – я слышу это тоскливое, праздничное и четкое:
Та-ра-ра, та-ра-ра, ра,
Этот вальс из кино.
Это было недавно,
Это было давно.
Это было недавно, это было давно.
Мы сидим; наши выигрывают один ноль.
– Судью на мыло! – при каждом неловком движении голубого сталинградского «Трактора», извечного нашего главного друга-соперника, взрываются трибуны.
Два ноль.
Домой.
– В войну бы, – говорит Шакал.
– Да; но Ромы нет. Хи-хи, – говорит хитрый Генка…
– Назавтра.
Синее, синее небо, золотое солнце; зелено; красно-рябо от кирпичей-«половинок» соседней развалины: они в желто-сером сухом «растворе».
Рядом на клумбе наливаются «золотые шары» на длинных, узорных зеленых основах.
Мы сидим на деревянном высоком крыльце (термин) нашего полутораэтажного дома-флигеля; вверху на табуреточке – Эльза с книгой в черно-зеленом, волнами, «мраморном» переплете; эта книга у нас из тех куч книг, которые были вывернуты на улицу из подвалов взорванной университетской библиотеки.
Это журнал «Нива», с ее желтоватой глянцевой бумагой, старыми шрифтами с «ерами», «ятями», в два столбца; с «литографиями», виньетками.
Читает вслух нам Сетона Томпсона.
Мы прилежно слушаем.
Есть некое правило поведения в самой даже и отъявленной детской компании; шкодничать так шкодничать, а слушать так слушать. И если кто мешает, на него беззлобно, но четко шикают: «ну тише».
– Рысь перебежала от одного дерева к другому; но рысь не может долго бежать; волки снова собрались под деревом… А Рома не выйдет?
Рома – старший брат мой, парень красивый и добрый, но «добрый» это даже и не то слово; он просто, он такой. Он мягкий, размягченный. Разумеется, не считая тех минут, когда он, как и всякий человек, бывает в злости; тогда он мечется, сжав руки, что-то гневно говорит, шепчет про себя, закусывая губы, кого-то видя перед собой; но это не часто, а чаще он растерянно улыбчив и именно, именно мягок.
Он, что называется, слабоумен, но в чем его как раз-таки слабоумие, порою трудно понять; да, в математике он не смыслит, во многом прочем не разбирается, держится наивно или чересчур просто; да, вроде того, что раньше звали – юродивый; но, видимо, как и у всех таких людей, взгляд его порою сугубо самоуглублен, он смотрит на тебя и не видит тебя – и рот его болезненно искривлен – и он знает, он знает что-то, чего мы не знаем.
«Откуда» он такой?
«От рождения?»
«От тридцатых?»
«От войны?»
Кто ведает?
Там всегда и всего хватало: в том прочем – и в «от рождения».
Отец, когда тот рождался, уж «пил и буянил» с тоски и с чего-то там в «Политотделе» – в селе Хворостянка, куда он…
Куда он.
– Сейчас, выйдет, – говорю я.
– А то я ему слова песни принесла, которая ему нравится.
– Читай, читай, – нетерпеливое вокруг. Мол, раз уж читаешь, так и читай, не балуй.
– Полярная сова, бесшумно работая крыльями, подлетела к тому дереву, где…
– Здравствуйте! – радостно говорит Рома, открывая скрипучую ободранно-бордовую дверь – красили «до войны» (термин!) – и стоя в проеме.
Он всегда этак радостно всех приветствует…
Ромуальд, Эльза.
Да, русские дети 30-х…
Эльза умолкает – и вдруг из снисходительно-приветливой, коей была при чтении, становится крайне серьезной.
Серьезной такой.
Нам аж неловко…
Мы молчим.
Молчим мы.
Рома темноволос, лицо румяное, глаза карие.
Он улыбается искренне, всех рассеянно оглядывая.
Молчащая Эльза ждет, пока он и на нее посмотрит; он и смотрит, но как и на всех: радостно-тревожно-рассеянно пробегая взором.
Наконец она говорит предельно серьезно:
– Рома, я принесла тебе слова песни, которая тебе нравится.
– Спасибо, Эльза. Спасибо, – с готовностью и так же радостно говорит Рома.
И неясно: он сейчас рад песне?
Или и чему-то еще, что неведомо.
Мы сидим, смотрим.
Эльза, глядя на него, после задумчивой паузы достает из кармана кофты листок, разворачивает и говорит:
– Ты поймешь мой почерк?
– Пойму, пойму, – с готовностью говорит Рома, своим этим жестом сцепляя пальцы обеих рук в этот замок. – Пойму я. Не все я не понимаю. (Внутренний ответ кому-то?) Пойму.
– Ну все же, – после паузы говорит Эльза. – Песня английских летчиков. Путь далекий до Типэрери, путь далекий домой. Путь далекий до милой Мери и до Англии самой. До свиданья, мой Пикадилли, где мы бывали столько раз. Где так весело с девчонками бродили, где так скучно без нас. Ну, возьми, – произносит Эльза, протягивая четверо-квадратно обвисающий листок – Ромуальду. Тот берет.
– Спасибо, – повторяет он еще раз.
Пауза.
Некая неуверенность в Ромуальде: он чувствует, что «что-то тут не то» – и не знает, что бы тут сделать.
Эльза чувствует его чувство.
– Ну, все, – решительно говорит она. – Хватит читать. Читать то, это. В войну!
– В войну! – восторженно отвечаем мы – слушатели.
– До свиданья, Рома, – властно говорит Эльза.
– До свиданья… до свиданья, Эльза, – неуверенно говорит Рома – и уходит нетвердо.
Мы снова замолкаем.