ЖИВОЙ МЕЧ, или Этюд о Счастье.
Шрифт:
Но выступавших на трибуне, чьи слова заглушал яростный рев толпы, уже никто не слушал. Жирондиста Рабо Сент-Этьена, бывшего священника и бывшего известного члена Учредительного собрания, когда он захотел примирительно высказаться за роспуск возглавляемой им Комиссии двенадцати, просто стащили с трибуны, не дав произнести ни слова.
Номинальный вождь партии Бриссо только разевал рот в немом крике – было видно, что от страха он совсем потерял речь. Министра Ролана нигде не было видно, и «сопротивление гнету» возглавил Верньо. Для начала он предложил депутатам проголосовать за то, что они умрут на своих постах, но не подчинятся насилию. Затем Верньо попытался предложить представителям покинуть сам зал заседаний, но кроме кучки его сторонников за ним никто не последовал, а когда он вернулся обратно, на трибуне уже был Робеспьер. Максимилиан заставил жирондистов помучиться, очень долго в своей обычной туманной манере распространяясь об опасностях, угрожавших Республике, пока растерявшийся Верньо не выкрикнул:
– Делайте же, наконец, свой вывод!
– Да, я сделаю свой вывод, и мой вывод будет направлен против вас! – почти с иронией ответил Робеспьер. – Мой вывод – обвинительный декрет против всех сообщников Дюмурье, против всех тех, кто был обличен здесь петиционерами! Против вас, которые после революции 10 августа хотели послать на эшафот тех, кто осуществил эту революцию!…
«Вывод», который последовал в этот день, весьма удивил Сен-Жюста: покричав и повозмущавшись, но так ничего и не решив, разошлись все – и депутаты, и петиционеры, и даже вооруженные секции. Набат умолк. Верньо, уже чувствовавший себя без головы, вновь ощутил ее на плечах вместе с тишиной, наступившей с замолкшими колоколами. Совершенно не отдавая себе отчет, он, уже в конце заседания буквально взлетев на трибуну, предложил расходившимся депутатам объявить секциям Парижа, что «в этот день они своим поведением заслужили благодарность Отечества».
Впрочем, голову от всего происходящего потерял в этот день не один Верньо. Растерянные якобинцы и жирондисты сами открыли объятия друг другу и перецеловались в саду Тюильри у посаженного там дерева Свободы. Зазвучала «Марсельеза».
– Что же делать, Марат? – спускаясь по лестнице из зала заседаний, Сен-Жюст обратил внимание на пеструю толпу секционеров, окружавших Друга народа и не дававших ему пройти. Марат, который, сопя, с яростью пытался пробиться сквозь них, наконец остановился, взглянул на целующихся внизу депутатов и почти сплюнул своим обычным страшным (наводящим на врагов почти такой же ужас, как и его вызывающе-мятежный вид), голосом, – хриплым, как будто каркающим, проглатывающим звуки «с»:
– Как же так, вы всю ночь били в набат, вот уже целый день, как вы вооружились! И вы не знаете, что вам делать? Мне нечего сказать людям, лишившимся рассудка!
– Марат! Марат! Спаси нас! – послышались жалобно-растерянные возгласы.
Сен-Жюст качнул головой, вспоминая слова Кутона, сказанные им сегодня о Марате: «Пусть же объединятся все те, кто хочет спасти Республику. Я ни за Марата, ни за Бриссо, я поступаю так, как велит мне совесть». Хороши же были жирондисты, если завели всех в такую ситуацию, когда парижанам, а теперь уже и Конвенту, оставалось делать выбор лишь между Бриссо и Маратом! Кутон был не прав: третьего пути уже не существовало. И уже не было и выбора между двумя оставшимися путями. Перед ними лежал путь, по которому совсем недавно никто не хотел идти. Путь Марата. Потому что путь жирондистов лежал в никуда. А теперь они и сами должны были уйти в никуда.
Правда, в тот день 31 мая жирондисты не пали. Они были низвергнуты через две ночи и один день – 2 июня 1793 года Жирондистский Апокалипсис завершился…
…Один его вид наводил ужас. Когда он, маленький, неряшливый, с длинными руками, черными, как смоль, сальными волосами, перевязанными грязной тряпкой, с хищным оскалом широкого рта, запахнутый в старый репсовый халат, в стоптанных башмаках, всем своим видом напомнивший клошара, собиравшего у паперти собора Парижской Богоматери милостыню, входил в зал заседаний Национального конвента, депутаты (большей частью респектабельные, с золотыми часами, в пышных галстуках, а кое-кто даже еще и в париках!) отшатывались от него, как от зачумленного. Но вот он всходил на трибуну, вынимал из-за пояса длинный пистолет, клал его перед собой и начинал говорить… Речи его не отличались разнообразием. В них он требовал одного и того же – все больших и больших казней, вернее даже не казней – расправ над все умножающимися врагами народа.
Таким Сен-Жюст и запомнил Марата: кривляющегося, размахивающего руками, смешно выговаривающего французские слова [90] , нелепого, страшного и трагичного в своем одиночестве.
Несмотря на то, что по прошествии времени большинство «предупреждений-пророчеств» Марата сбывались [91] , в Конвенте он был совершенно одинок. Никто не понимал, чего же он хочет добиться своими геометрическими призывами «повесить на фонарях нескольких негодяев», потом – «разделаться с несколькими сотнями аристократов», затем – «гильотинировать две тысячи врагов» и, наконец», «снести сто тысяч голов»! [92]
90
[90] Как и революционный диктатор Франции корсиканец Наполеон, Марат (1743-1793) не был французом: Жан Поль Мара родился в швейцарском кантоне Невшателе в семье католического священника-расстриги, ставшего художником. В семье было семеро детей, из которых один – младший брат Жана Поля Давид – позже был учителем А.С. Пушкина в Царскосельском лицее.
91
[91] «Лев революции» Мирабо (1749-1791) продался королевскому двору, король пытался бежать из Франции за границу, начальник Национальной гвардии Лафайет (1757-1834) перешел к врагу и т.д.
92
[92] Когда Марат был убит, его «смертельный» счет достиг уже «полумиллиона голов»! «Рецептам» Друга народа вроде бы не последовали, однако историки подсчитали, что с 1789 по 1815 годы в королевстве, Республике и Империи Франция погибли до 2 миллионов гражданских лиц (были казнены, убиты, умерли от голода и т.д.), а число убитых солдат и офицеров достигло 1,9 миллиона человек. Цифра, вполне сопоставимая с нашей революцией: погиб каждый седьмой француз, в России это означало бы гибель 24 миллионов человек! Сходная ситуация с нашей страной после революции возникла и в демографическом плане: в течение XIX века население Франции выросло с 27 до 39 миллионов – на 44%, а, например, население Германии с 24 до 56,5 миллиона – на 135%. Во столько человеческих жизней обошлось сопротивление умирающего Старого мира Франции.
Не понимал этого и Сен-Жюст. При жизни Марата он и не предполагал, что после его смерти сам станет глашатаем главной идеи покойного – идеи революционной диктатуры, внезапно осознав ее необходимость у гроба Друга народа.
А еще позже, уже незадолго до конца, Сен-Жюст окончательно поймет и причину странного, казавшегося «полубезумным», поведения Марата.
Осознав еще в самом начале революции недостижимость ее конечной цели – непросвещенное общество не имеет шансов построить светлое будущее (без изменения самой сущности людей), о чем тогда, кроме Марата, никто не задумывался (для осознания этого уже надо было пережить весь революционный апокалипсис!), не говоря уже
о том, что стоящим у власти просвещенным буржуа всегда будет выгодна темнота народа, Марат не мог не испытывать отчаяния. «Победить или умереть» – было нельзя. Оставалось сражаться без надежды на победу. Сражаться и умирать… Только, может быть, ради признания твоей жертвенной борьбы на общее благо в будущем…
Но эта истина открылась Сен-Жюсту только в последний день его жизни…
А пока в первые месяцы Конвента он только присматривался к Марату, давно заявлявшему о себе (как и Робеспьер), как о «голосе народа».
Сен-Жюст надеялся, что этот «голос» поймет и примет принципы его первой речи о суде над королем, которую он произнес 13 ноября прошлого года, как ее понял и принял Робеспьер. В конце концов, Антуан в точности «по-маратовски» потребовал казнить монарха без суда, считая, что Людовик XVI обвинен уже самой революцией
10 августа. Подобно тому, как сам Марат призывал расправиться с лавочниками-спекулянтами без суда, утверждая, что они обвинены уже самими действиями против них народа. Не тут то было.
«Подобными доктринами Республике причиняют больше зла, чем все тираны мира вместе взятые», – так якобы заявил Друг народа сидевшему рядом с ним Дюбуа-Крансе, выслушав речь Сен-Жюста.
Иначе отозвался Бриссо в своей газете «Французский патриот»: «В этой речи есть блистательные места, талант, который может сделать честь Франции». Чем нимало удивил Сен-Жюста, думавшего, что своей речью он нанес сокрушительный удар по позициям бриссотинцев. Но потом догадался: жирондисты рассчитывали переманить его на свою сторону, как переманили прежнего друга Робеспьера Петиона.
Собственно, они не были так уж и не правы. Ему самому долгое время казалось, что у жирондистов и монтаньяров кроме личных счетов нет принципиальных разногласий: все они были за республиканскую форму правления, все стояли за победоносную войну против европейских деспотов, наконец, все были против чрезвычайных мер.
Поэтому Сен-Жюст с самого начала решил не вмешиваться в межфракционную борьбу и заняться только принципиальными вопросами политики. Их он обозначил для себя три: вопрос о государственном строе, вопрос о конституции Республики и вопрос о защите национальных границ.