Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Мысленно я вижу, как помогаю ему взобраться на полку, безучастно, словно ставлю туда какой-то аппарат, ибо нас ничто не связывает, мы с ним ничем не поделились, напротив, он вломился непрошеным в мою вполне сносную жизнь и заставил действовать, что меня обременяло, а если и не обременяло, так причиняло беспокойство, от которого я хотел уберечься, отчего у меня лишь нарастали досада и раздражение.

Беглец, перекатившись на бок, подпер рукой голову и темными глазами стал разглядывать меня, без всякой, разумеется, благодарности, скорее задумчиво, взвешивая все «за» и «против» и внезапно решив, что именно ему нужно, показал на мой шарф, темно — синий матросский шарф.

— Одолжи мне шарф, дружище, он поможет мне, у меня с детства слабые легкие. Дай мне его, дружище, ты сделаешь доброе дело.

Я покачал головой, но уже разматывал шарф и подал ему наверх, на полку, после чего, не сказав ни слова, не кивнув на прощанье — до такой степени вывела меня из равновесия его неподобающая просьба, — я молча потушил свет и уже в темноте сказал:

— Только на эту ночь, слышишь, только на эту ночь.

Он не ответил. И я оставил его одного.

С трудом, да, с трудом дождался я конца дежурства, проведя его остаток на утоптанной насыпи, а не в дюнах и не на мерзлом пляже, как обычно, где при каждом шаге легонько похрустывало и потрескивало, где я частенько разбирал какие-то обломки, доски, например развороченные плоты — все, что выносило прибоем, что приберегло в те тяжелые времена море, — времена, когда добычи ему перепадало более чем достаточно.

Сменившись, я доложился в караулке.

— Никаких чрезвычайных происшествий, только на море что-то, видимо, стряслось, там пускали ракеты, в остальном — никаких чрезвычайных происшествий.

Начальник караула отпустил меня, и остаток ночи, последние ее часы, я провел без сна, я понимал, что, если уж укрыл того человека в безопасном месте, так должен взять на себя и другую заботу: нельзя же оставить его там, не дав ему хоть чего-нибудь поесть и попить. Единственное, что я мог бы разделить с ним, это предстоящий завтрак, и решил отдать ему половину своего хлеба и маргарина, отнести, улучив удобную минуту, в полночь, когда все спят, а может, и раньше, во время перекура; однако еще до раздачи завтрака был объявлен общий сбор, нас собрали на складе, неподалеку от кабельной, и учинили настоящий допрос, кто-то, то ли в мое дежурство, то ли в следующее, наложил кучу под полками с минами и торпедами, нас собрали у этой невинной кучки, и мы оправдывались один за другим. Ни единой минуты я не смог выкроить и только в обед пошел к нему, в его тайник, в его ловушку, где он, правда, не выказывая укоризны, но нетерпеливо ждал с протянутой рукой, ему хотелось есть, а главное, ему хотелось пить; кабели, сказал он, вызывают мучительную жажду, и он не скрыл разочарования, узнав, что я не принес ему пить. Я пытался рассказать ему об утреннем сборе, пытался уличить его и отчитать, но у меня не хватило духу, я не в силах был сделать это, когда увидел, как он, сидя на кабельном барабане, ест, когда убедился, каких усилий ему стоит пережевывать черствый хлеб больными зубами.

— Вода, дружище, — сказал он, — вода важнее хлеба, в следующий раз постарайся принести чего-нибудь попить, пусть хоть воды, а еще лучше, при моем больном желудке, чаю.

Он уже обвязал моим шарфом горло, сунув концы за пазуху полосатой куртки и протянув их вниз, до пояса, по всей видимости, он начисто позабыл, что это мой шарф, что он нужен мне на дежурстве, днем резко похолодало, стояла сухая морозная погода, против которой бессильно было затянутое дымкой низко плывущее над горизонтом солнце. Я оставил ему шарф, решив, однако, всеми правдами и неправдами отобрать его, когда выведу беглеца ночью на пляж или в дюны, где вчера наткнулся на него. Напоминая ему наш уговор — но был ли это уговор? — или еще раз подтверждая мое неизменное решение, я сказал:

— Нынче ночью, слышишь, нынче ночью тебе придется убраться отсюда.

Он ответил какими-то жестами, руки его при этом дрожали мелкой дрожью, он явно хотел отделаться от меня — да? да, погоди, пока я наберусь сил, пока смогу осилить путь до порта на востоке, который ты мне назвал. А когда он взглянул на меня, покончив с едой, мне показалось, что он ищет подходящее слово, ищет, как ему начать столь существенное для него откровенное повествование; быть может, он хотел предложить мне его из благодарности, не владея ничем более, кроме пережитого, и я уже чувствовал, что на меня вот — вот обрушатся непрошеные чужие переживания, события из его биографии, откровенный рассказ, которым он желал отблагодарить меня за помощь; но, кто знает, не станет ли осведомленность тяжким бременем для меня, а потому я вздохнул с облегчением, когда понял, что он избавил меня от повествования, которое, опасался я, скрывается за его молчанием. Он ничего ровным счетом не выдал, а главное — своего имени. Мне только того и надо было: чем больше он скрывал от меня, тем меньше дела мне до него было, а я не хотел связывать себя обязательствами, узнав то, чего знать не желал, — прежде всего потому, что собирался выпроводить его уже нынешней ночью.

Памятуя о принятом решении, я влил третью часть полученной мною в конце дежурства порции рома во флягу с чаем, положил туда желтого сахару и отнес ему вечером, и еще полкотелка жирных жареных макарон, который я укрыл под шинелью.

На сей раз он стал тихо, но энергично упрекать меня, просил вдуматься и понять, как безответственно я поступил, принеся ему спиртное, если уж знал о его больном желудке, о его общем состоянии, а главное, о его участи;и он, выражая свое неодобрение, вернул мне флягу, к горлышку которой лишь принюхался.

— Если ты хочешь прикончить меня, дружище, так другим способом, только не спиртом, — сказал он.

Он выразил мне явное недоверие, вовсе необоснованное. Но своим недоверием добился все-таки, что я, точно поддавшись неведомому нажиму, ушел, пробрался на кухню и наполнил там флягу тепловатым, но чистым чаем, который он, обстоятельно опробовав, стал пить, благоговейно, как мне показалось, однако же без единого слова благодарности. А потом я дал ему по его просьбе табак и папиросную бумагу; хотя сам никогда не позволил бы себе закурить в кабельной, да и никто не посмел бы этого сделать, а он посмел, и я даже способствовал этому — быть может, оттого, что собирался выпроводить его этой ночью; да, все дело было в назначенном мною сроке, которым я дал ему понять, что он в моих руках, этот срок позволил мне проявить великодушие, допустить даже исключение из правил.

Мои сотоварищи не обращали на меня ни малейшего внимания; люди пожилые, отцы семейств, кормильцы без всяких фантазий в голове, они в свободное время писали письма, играли в карты или спали; здесь никто не обращал внимания на соседа, здесь жили, понимая, что наша караульная служба никому не нужна и что все мы, как только кончится война, разбредемся, навсегда разбредемся в разные стороны. И хотя мы друг друга ни в чем не подозревали, беспечным мне нельзя было быть, довериться кому-нибудь мне тоже нельзя было, и потому, идя в кабельную, я принимал все меры предосторожности, а тем паче был осторожен ночью, когда собирался выпроводить его.

Эта ночь показалась мне чуть теплее, приемлемее, мне она представлялась — не знаю сам почему — более подходящей для побега, чем та ночь, когда я нашел его в дюнах, от которых сегодня, под затянутым тучами небом, падали фиолетовые тени. Море почти бесшумно, лениво накатывало на берег.

Раз уж мы с ним обо всем условились и договорились, я надеялся, что он настроится, что он готов отправиться в путь, и нетерпеливо ждет под дверью, с этой надеждой я открыл дверь и крикнул в темноту:

— Пошли, пошли скорей.

Но ничто не шевельнулось в темноте, он не подал знака, мне пришлось войти в кабельную и зажечь свет. Он лежал на полке и, жмурясь, смотрел на меня. Я толкнул его, кивнул, приказывая, пошли, мол, но он уверенным движением взял мою руку, разжал пальцы и, хоть на лице его отразилось сожаление, приложил к своей челюсти, опухшей — как установили мои пальцы, коснувшись ее, — пульсирующей, пылающей, Так он хотел мне все объяснить: дал мне пощупать опухоль, а когда я все-таки повторно приказал ему спуститься с полки — правда, не так настойчиво, скорее неуверенно, — он стал жаловаться на невыносимую зубную боль, бормотал что-то о высокой температуре и даже о нарушений равновесия; ну неужели я не чувствую сам, неужели не вижу; конечно же, я чувствовал и видел, незачем было уговаривать меня, чтобы я поверил в его страдания, но сколько времени продлятся эти страдания? Раздраженно, со злостью я и в самом деле спросил у него, сколько же продлятся его страдания, и думал при этом не только о себе, но и о нем самом, ведь понимает же он, что наступит такой день, когда его обнаружат.

— Вот чуть соберусь с силами, дружище, — сказал он, — чуть соберусь с силами и сразу уйду, но сейчас ты же меня не выгонишь, пощупай, как вздулась щека и какой у меня жар, в таком состоянии мне далеко не уйти.

Он попросил у меня компресс. Он попросил болеутоляющих таблеток, явно не задаваясь вопросом, могу ли я выполнить его просьбу, охотнее всего — видно было по его лицу — он поторопил бы меня.

Теперь, вспоминая события тех дней, воссоздавая в памяти наши встречи, поначалу в кабельной, потом в помещении, где жужжала динамо — машина, видя его вновь из нынешнего все сглаживающего далека, из нынешнего своего безопасного существования, я признаю, что он хоть и не поработил меня, но захватил своей судьбой, настойчивыми просьбами он ущемлял мою самостоятельность и, сколько бы я для него ни делал, оставлял во мне ощущение, что я делаю недостаточно; не знаю, возможно, я только вбил это себе в голову.

Поделиться с друзьями: