Живут во мне воспоминания
Шрифт:
Что касается подарков шаха, то у меня с ними на нашей таможне возникли сложности. Когда мы улетали в Тегеран (смешно, но в Иран, до которого от Баку рукой подать, мы летели из Москвы), нас в аэропорту провожал советник иранского посольства. Он же встречал нас, когда мы вернулись, и был свидетелем сцены, разыгравшейся у таможенной стойки. Проверявшая наш багаж плотного телосложения дама, узнав меня, сказала:
— А-а-а, Магомаев прилетел. Ну, показывайте, что у вас в чемодане.
А там у меня был сложен ковер, лежала шкатулка.
— Ковер не разрешается ввозить. И шкатулка не оформлена декларацией.
— Насколько я понимаю, в декларацию вносят то, что вывозят, чтобы при возвращении было видно, что ты за границей ничего не продал. Я же все это ввожу, а не вывожу, делаю свою страну богаче. Это все — подарки шаха. Вон за вами в зале стоит советник иранского посольства, я сейчас все отдам ему, и пусть он отправляет шаху назад все его подарки…
Таможенница, озадаченная, пошла за старшим по смене. Он пришел, увидел меня, узнал:
— Ладно, проходите…
Получил я приглашение от шаха Ирана и на следующий год, но на этот раз меня не пустили: в идеологическом отделе ЦК КП Азербайджана решили: «Не надо ему ездить туда каждый год». Какие этому были тогда причины — политические или еще какие, — не знаю. Как раз в это время у нас намечался очередной правительственный концерт, и я должен был выступать на нем…
Потом уже приглашений не было… А через какое-то время, в 1979 году, в Иране произошла революция, и шах с шахиней были вынуждены покинуть страну. В изгнании шах Мохаммед Реза Пехлеви умер. Шахиня Фаррах жива. Недавно мне сказали, что она меня прекрасно помнит и даже передавала привет.
ТРИУМВИРАТ
Та Декада азербайджанского искусства, о которой я уже рассказывал, стала вехой в моей творческой судьбе. Поступали многочисленные предложения выступить в лучших концертных залах, на телевидении, сделать записи на радио… Обратили на меня внимание и известные московские композиторы.
В один из дней мне позвонила Тереза Сократовна Бабаджанян. Самого Арно Арутюновича тогда не было в Москве, и она звонила по его поручению. Наговорила мне много комплиментов и от себя (Тереза была пианистка), и от Арно, а потом сказала, что Арно хотел бы записать со мной несколько своих песен. Встретились с нею, чтобы все обсудить.
— С чего начнем? — спрашиваю.
— Мы были в Болгарии, и Арно написал песню под названием «София».
— «София»?
— С таким ударением говорят болгары. Арно уже записал эту песню с… — И она назвала имя какого-то певца. — Сейчас включу запись.
Но я не стал слушать: чужие записи меня отвлекают. Не люблю я и, когда композиторы своими голосами начинают показывать, как надо петь. Я пою так, как сам понимаю. Мы продолжили работу над песней.
— Что будем делать с этим ударением в припеве? — спросила Тереза Сократовна.
— А в чем здесь проблема? Не берите сильную долю, возьмите ее как слабую… Сделайте ее восьмушкой, а не четвертью, вот так: восьмая пауза и раз — София…
Поехали на радио, где в это время для меня уже была подготовлена студия для записи неаполитанских песен с ансамблем Бориса Карамышева. Неаполитанские песни я записал с одного раза, время осталось и для песни Арно Бабаджаняна.
Потом на основе той моей записи неаполитанских песен сняли музыкальный фильм. Тогда уже было известно, что я поеду в Италию на стажировку, и создатели фильма придумали такой ход, будто бы я уже в Италии и посылаю любимой девушке музыкальные письма. В то время (когда я уже расстался с первой женой) у меня действительно была любимая девушка — певица Тата Шейхова, красавица. (Правда, серьезного романа у нас не получилось. У нее сейчас замечательная семья.)
Так вот, по сюжету фильма моя возлюбленная слушает письма-песни, которые я посылаю ей из Италии, и видит то море, то меня на лошади… Такая вот романтическая история. Фильм назвали «До новых встреч, Муслим». Снимали его у нас в Баку по заказу Центрального телевидения. Говорят, что Н. С. Хрущев посмотрел его с удовольствием, и не один раз. Хотя после встречи на заключительном концерте Декады азербайджанского искусства мы с ним больше не виделись, но я знал, что он продолжал относиться ко мне сердечно. До тех пор, пока я не исполнил твист Арно Бабаджаняна и Леонида Дербенева «Лучший город земли» («Ты никогда не бывал в нашем городе светлом…»). Окружение Хрущева, относившееся к современным ритмам подозрительно, оповестило его об этой «крамоле». Уже предубежденный против этой песни, он услышал ее по радиостанции «Юность».
— Что? Твист? О Москве?!! Снять!!!
А через некоторое время сняли Хрущева — отправили на пенсию «по собственному желанию». Леонид Дербенев пришел на радио и сказал шутливо в редакции:
— Ну вот, Магомаев сделал все, что мог. Хрущева сняли. Будете теперь давать нашу песню в эфир?
Цензура и при Хрущеве, и при Брежневе, и во время «перестройки» была порой за пределами разумного. Крамолу искали во всем: то ритм не тот, то стиль не тот, то слова на что-то или на кого-то намекают. А порой и имя автора становилось нежелательным. Евгений Евтушенко где-то не то сказал, а без вины виноватой оказалась песня на его стихи «Не спеши». Эту прекрасную песню нам с Арно Бабаджаняном приходилось потом пробивать.
— Вы наказываете поэта Евтушенко, — объясняли мы руководству радио. — Но чем песня-то виновата? Хорошая, лирическая песня.
Подумав, начальство все же ее разрешило…
Репертуар, с которым артисты выезжали тогда на гастроли за границу, тщательно контролировался. Я должен был обязательно написать, что я там собираюсь исполнять. Помню, как мне рекомендовалось петь больше советских песен, таких, как «Бухенвальдский набат», «Хотят ли русские войны». Я возражал, говорил, что это там «не пройдет», поскольку иностранцев интересует совсем другое. Нет, указывали мне, ты обязан петь их. Тогда я старался обходить запреты, писал в программе одно, а когда приезжал в какую-нибудь страну, пел совершенно другое, то, что было интересно слушателям. Не будут же устраивать за мной слежку или приставлять «своего» человека. Но все же однажды меня сопровождал один из «них». Поехал он как переводчик, но по тому, как он знал немецкий язык, я понял, что он такой же переводчик, как примерно и я. Я ему так прямо все и сказал и предложил не портить отношения: «Я все равно пою то, что хочу». Он мне в ответ: «У меня к вам тоже просьба — вы не можете провезти одну книгу?» Я тогда был депутатом Верховного Совета Азербайджана, и меня на таможне не трогали. Более того, ребята таможенники со мной всегда здоровались. Я согласился взять запрещенную в Советском Союзе книгу, засунул в чемодан, привез и отдал ее своему сопровождающему. У них в комитете тоже были нормальные люди, просто служба у них была такая.
Как-то мы с Тамарой Синявской поехали на гастроли в Финляндию. Наш заключительный концерт по просьбе Общества дружбы проходил в большом зале. Среди публики — президент Финляндии, руководители республики, наш посол… Обстановка, в чем-то похожая на ту, что бывает на наших официальных мероприятиях. Мой репертуар был тот же, что и на предыдущих концертах.
Спел я и отрывок из мюзикла композитора Германа «Хелло, Долли». Вдруг вижу, в зале стало происходить что-то не то — туда-сюда замелькали какие-то люди в черном… Потом в посольстве мне пришлось выслушать чуть ли не порицание — почему это я исполнил произведение американского композитора? Оказалось, что в то время в хельсинкском порту стоял пришедший с визитом корабль военно-морского флота США. Получалось, что я этим «Хелло, Долли» приветствовал американских военных моряков… А я и слыхом не слыхивал об этом корабле, просто пел то, что всегда пел в своих концертах, — джазовую классику…
Однажды в Кремлевском Дворце съездов, который тогда был второй сценической площадкой Большого театра, мы с Ниязи репетировали номера программы моего сольного концерта. Среди исполняемых произведений я должен был петь и арию князя Галицкого из «Князя Игоря» Бородина. В арии есть такие слова: «Пей, пей, гуляй!» И вот ко мне обратился тогдашний директор Дворца П. Ф. Аболимов и предложил снять эту арию: «В Кремлевском Дворце съездов нельзя петь такие слова!» Это было задолго до «перестроечной» борьбы с пьянством и алкоголизмом. А уж когда в середине 1980-х началась антиалкогольная кампания, из радио- и телепередач исчезли все произведения, где было упоминание о веселящих душу напитках. Нельзя было исполнять ни знаменитую застольную из первого действия «Травиаты» Верди, ни сцену в корчме из «Бориса Годунова» Мусоргского, в которой выпивоха Вар-лаам поет: «Когда я пью, я трезвых не люблю». Но ведь какую оперу ни возьми, обязательно есть нечто подобное… По радио перестали звучать «Заздравная» Дунаевского, бетховенское «Бездельник, кто с нами не пьет»…