Живые люди
Шрифт:
Четыре дня подряд мы ждали, пока они умрут, – не желая их смерти, но принимая её неизбежность; мы даже успели обсудить, как именно мы поступим. У нас был план: сжечь дом, обязательно, не заходя внутрь, не пытаясь спасти сотню-другую бесценных невосполнимых вещиц, которыми он набит. У нас был мальчик, и у нас был Мишка – к счастью, нам нельзя было рисковать. Следовало лишь отсчитать безопасное количество дней с момента, когда дым перестанет подниматься над шиферной крышей, а вода и консервы на мостках, под дверью, останутся нетронутыми; нас не пугала мысль о том, что мы их сожжём, это был единственный выход, мы боялись только ошибиться и сжечь их заживо. Наш план был безупречен. Мы даже начали считать.
Мы оказались не готовы только к одному. На пятые сутки после Наташиного исчезновения дверь, которую мы караулили, сменяя друг друга у окна – ежедневно, ежечасно, ежеминутно, – приоткрылась нешироко, нехотя, и маленькая плотная фигурка неторопливо, осторожно шагнула на мостки. Она надела ботинки, но комбинезон натянуть не смогла – на ней были шерстяные колготки и легкая, с короткими рукавами майка, измятая и очень грязная. Без помощи с мостков ей было не слезть – разве что она решилась бы спрыгнуть вниз, в рыхлый, неглубокий ноздреватый снег, но не похоже было, что она собирается прыгать. Она просто вышла наружу и встала на серых дырявых досках косолапо и крепко, засунула палец в рот и стала смотреть в наше окно. Странная трёхлетняя девочка, которая четверо суток провела в одном доме с двумя смертельно больными взрослыми. Здоровая, не испуганная, не плачущая. Живая.
Это было нерационально, опасно и очень глупо – потому что мы ведь всё продумали, мы говорили даже о том, с какой стороны развести огонь, чтобы он не перекинулся к нам, о том, что нужно будет выбрать безветренный день, запастись водой и как следует пролить наши стены и крышу, чтобы ни одна искра, чтобы никакого риска. У нас было много времени для того, чтобы всё спланировать, мы даже не плакали – ни разу за эти четыре дня, потому что, прежде чем плакать, нам нужно было многое сделать и нигде не ошибиться.
Мы выбежали из дома, не одеваясь, – я и Ира. Побежали прямо от окна, сразу обе, столкнувшись в дверях, вырывая друг у друга скользкую непослушную загогулину дверной ручки; на недостроенной веранде я зацепилась, споткнулась и упала, а она перепрыгнула и пробежала еще несколько шагов, но тут же остановилась и вернулась назад, протягивая мне руку, и, только когда я поднималась на ноги, только в эту секунду плотная тугая безымянная сила, вытолкнувшая нас на улицу – не ослабла и не провисла, нет, и тем более не прекратилась, – она просто немного замедлилась, стала прозрачнее и начала пропускать мысли, и я сказала, всё ещё держась за её руку: «Маски». «И горячую воду, – сказала она. – Быстро, она же замёрзнет».
Перепачканные, измятые одежки – майку, колготки, даже ботинки – мы бросили в кострище, прямо поверх обугленных деревянных осколков, и в первый раз облили девочку водой прямо на улице, «потерпи-потерпи, зайка, – говорила Ира через плотную марлю, – сейчас, сейчас, это быстро, вот так, одну ножку, другую; Аня, давай полотенце, простудится, давай, давай; вот, видишь, вот, уже не холодно» – а потом я бежала с девочкой в дом, прижимая её к себе, мокрую, тёплую, и она выпростала руки и ноги из-под застиранной махровой тряпки, в которую мы её завернули, и цепко, как обезьянка, как ослеплённый инстинктом зверёк, обхватила меня и вцепилась, и только когда мы с Ирой – уже внутри, за дверью, – разжимали короткие маленькие пальцы, один за другим, бормоча сквозь дурацкие свои маски глупые, бессмысленные слова – «не бойся, не бойся, отпусти, ну не бойся, умница, хорошая девочка, хорошая, хорошая девочка», сталкиваясь головами и ладонями, держа её крепко четырьмя руками, – только тогда мы поняли, что плачем, громко, вслух. Раньше времени. Не дожидаясь исполнения всех пунктов безупречного, полетевшего к чёрту плана.
Потом мы мыли её ещё раз – в тазу возле печки; она была нестерпимо, невероятно грязная и пахла, как уличный беспризорный щенок, а у нас не было больше мыла, и мы тёрли её просто так, голыми руками – до скрипа, до перламутрового блеска, до багровых царапин на тонкой коже, и она терпеливо позволила нам всё это, без нытья и жалоб. Она выпила чашку бульона и съела целую банку консервов – всякий раз одинаково распахивая навстречу розовой консервированной рыбе крошечный белозубый рот и жадно прикусывая гнутую алюминиевую ложку; наевшись, она заснула – сидя, с ложкой во рту, обмякла у меня на коленях, чистая, горячая и тяжёлая. Мы положили её на кровать и закутали в одеяло – девочка почти вся, целиком, уместилась на Серёжиной подушке.
– Ну, вы даёте, – сказал папа, когда нас перестало, наконец, трясти, когда мы снова увидели комнату, в которой находились, и их лица. – Ну, вы даёте, – повторил он и покачал головой, и засмеялся.
Всё закончилось. Всё снова было так, как нужно.
Вопреки всему, что мы знали (или думали, что знали) о деревянных домах, крошечная сморщенная изба, бывшая нам одновременно и спасением, и тюрьмой в течение долгих месяцев, гореть не желала, и чтобы всё-таки поджечь ее, потребовалось в десять раз больше усилий и времени, чем нам казалось поначалу. Пришлось разобрать часть мостков, обнимавших дом с двух сторон, – разрубить, растащить на отдельные доски; сложить снаружи, на снегу, несколько отдельных костров, но даже после этого серые дощатые стены ещё долго сопротивлялись неуверенным огненным прикосновениям, неохотно, медленно чернея, источая сырой жидкий дымок, как будто маленький дом отказывался смириться с нашей неблагодарностью, давая нам время передумать.
Сдавшись, однако, он запылал стремительно и сразу весь, загудел, затрещал, обдав нас обиженным густым жаром, стреляя искрами, – вспыхнули остатки мостков, подломились сваи, и нам пришлось виновато отступить, отбежать к наполненным водой вёдрам, составленным возле новой недостроенной веранды, кашляя и задыхаясь от едкого серого дыма. С хлопками лопались мутные оконные стёкла, жалобно хрустели стропила, державшие кровлю, и дрожащий, расплавленный воздух пополз вверх и в стороны, теряя прозрачность, искажая контуры предметов, – к озеру, к небу, к лесу и к нам – яростная обжигающая сфера, мстительное силовое поле, готовое проглотить и наказать.
Свежие янтарные брёвна нашего нового убежища уже плевались паром, испаряя вылитую нами воду, дети плакали, испугавшись грохота и рёва, пёс с поджатым хвостом умчался прочь, за деревья, а папа, расхристанный, бледный, с всклокоченной, засыпанной пеплом бородой, кричал сипло и зло: «Сюда, сюда лейте, загоримся сейчас к такой-то матери!» – и каждую секунду, передавая вёдра, обливая ноги ледяной водой, вжимая голову в плечи от каждого нового звука, исторгаемого умирающим домом, каждую секунду я ждала, что они закричат. Два человека, лежащие там, внутри, посреди груды горящего барахла, – проснутся, поднимутся и закричат.
Огонь, быстро, за какой-нибудь час превративший дом в неопрятную груду дымящихся, обугленных обломков, криво набросанных вокруг покосившегося рассыпанного кирпичного дымохода, совсем успокаиваться не захотел – до самого вечера, до темноты он доедал то, что осталось от дома, возился монотонно и упорно, задуваемый и раздуваемый ветром, вспыхивающий и гаснущий снова. Он больше не был для нас опасен – напротив, мы были признательны ему за терпение, с которым он сделал за нас всю грязную работу, за каждую обрушенную балку, за каждый слой обгоревшей древесины, уложенный сверху на то, к чему нам страшно было бы прикоснуться даже сейчас и на что нам так не хотелось смотреть. Мы были бы даже рады позволить ему трудиться бесконечно, если б только муторные его усилия подарили нам вместо кучи страшного обгоревшего мусора черное масляное пятно, пустое и чистое, которое бесследно заросло бы по весне травой и сорняками.
Ночью, вслушиваясь в шорохи и треск за окном, вдыхая горький горелый воздух, я думала: давай, ну давай, гори хоть неделю, хоть месяц, пускай всё рухнет и рассыплется в пыль, не заставляй нас рассматривать лопнувшие чёрные тарелки, остовы железных кроватей, не тронутые жаром цветные огрызки одежды, не надо. Не надо.
– Спи, Анька, – сонно сказал Серёжа, – хватит вертеться.
Но чёртов сон не шёл – я ворочалась, вставала, подходила к окну, стараясь в густой чернильной темноте разглядеть, как сильно огню удалось продвинуться, и мёрзла, и снова возвращалась в постель, неприкаянно, раздражённо, – а потом дверь, за которой спала Ира с детьми, приоткрылась, и девочка, одетая в длинную взрослую майку, доходившую ей до щиколоток, замерла на пороге, беззвучно и настороженно, как маленький суслик. Я отвернулась от окна и села на корточки.