Жизнь Бетховена
Шрифт:
Дом Завещания еще скромнее. Настоящее пристанище бедности — эта лачуга с деревянными лесенками; тоненькая липа, поврежденный циферблат солнечных часов над входом в крытую галерею, украшенную кустиками самшита и ведущую к двум комнаткам, где когда-то звучала бетховенская музыка. Теперь в доме теснятся семьи ремесленников. Вот жестянщик предлагает свои услуги для всевозможных мелких работ, вот булочник с обнаженным торсом у своей печи. Убожество жилья Бетховена привело бы в смущение обывателя самых жалких парижских трущоб. В его комнатках живет какая-то старушка, она приветливо встречает нас. Тут же все ее бедное хозяйство труженицы. И она просит извинить за тесноту: «Господин Бетховен был так скромен!» — «So bescheiden». Из окон видны маленькие палисадники; раньше повсюду росли виноградные лозы, по теперь их все больше вытесняют дачи. Вот чем довольствовался автор «Героической». Так и Руссо, когда ему хотелось отдохнуть в зелени полей, отправлялся по бульварам и Зеленой улице — Шмэн Вэр — к холмам Менильмонтана и равнинам Шаронны; жизнерадостные окрестности этих деревень, отдых в трактире «Любезный садовник» — всего этого достаточно, чтобы вдохновиться и создать волнующие «Размышления».
Именно здесь в октябре 1802 года Бетховен пишет письмо своим братьям, часто цитируемое под названием Гейлигенштадтского завещания. С самого начала оно напоминает стиль Жан-Жака: «О люди, считающие или называющие меня неприязненным, упрямым или мизантропом, как несправедливы вы ко мне! Вы не знаете тайной причины того, что вам представляется, мое сердце и мой разум с детства склонны были к нежному чувству благожелательности…» Вспоминаются первые страницы «Исповеди»: «Я чувствовал прежде чем размышлять… Я ничего не обдумывал; я все чувствовал». И у того, и у другого словно врожденная любовь к музыке. Вот маленький Жан-Жак сидит возле своей тетки Сюзон; она вышивает и поет, а он прислушивается к ее ласковым речам, разглядывает два завитка черных волос на висках, уложенных согласно моде, запоминает мелодии, распеваемые нежным голосом, и сам повторяет слова, которые впредь никогда не сможет вспомнить, не проливая слезы: «Тирсис, я не смею слушать твою свирель под вязом».
Автограф Гейлигенштадтского завещания (окончание)
И Руссо с ранних пор испытывает «неудобство, которое с годами усиливалось». По собственному признанию, Бетховен уже шесть лет страдает от болезни, которая принуждает его оставаться чаще всего в одиночестве. Раздается вопль: «Я глух… Для меня нет отдыха в человеческом обществе, нет приятных бесед, нет взаимных излиянии. Я должен жить как изгнанник». Отныне он не услышит больше пастуха или перезвон колокольчиков, не различит «отдаленные звуки свирели». Он помышлял о самоубийстве, но отверг эту мысль. Оба эти чувства выражены и сливаются в Гейлигенштадтском завещании, оба они часто проявляются в бетховенских произведениях: покорность смерти, которой он страшится, считая ее близкой, к которой готовится, завещая свое имущество, поучая своих родных Добродетели, — и бунт души вдохновенной, страстно увлеченной искусством, честолюбиво стремящейся к славе, жаждущей радости, влюбленной в человечество. «Божество, которое видит глубину моего сердца, тебе ведомо, ты знаешь, что любовь к людям и склонность к добру пребывают в нем». 1802 год обозначает для Бетховена кульминационную точку кризиса. Он любит Джульетту, однако она удалилась от своего учителя. Он отдает себе отчет, что его недуг становится хроническим. Уже начались мучительные страдания, которым суждено длиться двадцать пять лет.
Теперь можно понять, почему так глубоко волнуют нас обе сонаты quasi una fantasia. Один из писателей поведал, в каких формах изливалась в ту эпоху немецкая чувствительность. Это — Новалис, иначе Фридрих фон Гарденберг, скончавшийся в 1801 году на двадцать девятом году жизни. Конечно, автор «Генриха фон Офтердингена» происходит совсем из иной среды, — уроженец другого края, почти ровесник Бетховена, он жил под сенью средневекового замка, на мансфельдских землях, богатых железом и серебром, в сердце гор Верхней Саксонии, в обстановке тупого, мрачного и властного пиэтизма. Новалис в Видерштедте — это словно далекий брат Шатобриана в Комбуре. Какая сила воображения у нервного, слабого, болезненного ребенка, какая способность создавать, вне предметов реального мира, целый мир сновидений и волшебств! В Лейпциге Новалис встретил первых апостолов немецкого романтизма. Фридрих Шлегель возвестил новое искусство и проявил себя таким же ярым революционером, как и решительным консерватором впоследствии, когда он поддерживал реакционную политику Австрии; он призывает бороться против приверженцев разума средствами анализа и познания внутреннего мира. Новалис, черноглазый юноша, — характернейший представитель нарождающегося поколения идеалистов в Германии. Религиозный мистицизм, культ легенд, философская болтовня воздействуют на мечтательные умы. Возникает и любовь, робкая и простодушная. Софи фон Кюн заслуживает не большего восторга, чем Джульетта Гвиччарди; четырнадцатилетняя немочка, весьма дерзкая, стихам она предпочитает табак. Но поэзия преображает все, все окрашивает в иные тона; страницы, написанные Новалисом на следующий день после смерти Софи, очень похожи на Гейлигенштадтское завещапие, — по крайней мере волей к жизни, побеждающей печаль и страдания. Цель романа «Генрих фон Офтердинген» — ответить на «Вильгельма Мейстера» в защиту поэзии, Gemiith, Sehnsucht [40] . Наделенный причудливой страстью, некий молодой человек посвящает себя поискам Голубого цветка, который откроет ему смысл жизни; этим поискам отданы все его душевные силы; в сновидениях он отдыхает на лужайках среди голубоватых скал либо погружается в волшебный источник, над которым носится целый рой юных дев… В этом произведении уже ярко выразилось то романтическое направление, которое к французским писателям придет гораздо позднее; Новалис — один из первых представителей этого направления. «Гимны к ночи» — лучший комментарий к обеим сонатам quasi una fantasia; и у Новалиса, и у Бетховена та же восторженность, та же ясность. Слушая Adagio из произведения, посвященного Джульетте, я вспоминаю окончание первой поэмы Новалиса: «Есть ли у тебя, о темная ночь, сердце, подобное нашему… Драгоценный бальзам сочится из снопов маков, что несет твоя рука… Ты простираешь отягченные крылья души… Более небесными, чем звезды, кажутся нам эти беспредельные взоры, которые ночь раскрывает в Нас самих… Без того, чтобы понадобился свет, они проникают в глубины любящего сердца».
40
Дух, душевное томление (нем.).
Сопоставление Новалиса с Бетховеном интересно еще и потому, что лишний раз показывает, в чем музыка превосходит поэзию. Среди размышлений о прошлом, либо по дороге в Аугсбург, Генрих фон Офтердинген озабочен лишь тем, чтобы отыскать наиболее чистые источники духовной жизни. Он довольно быстро обнаружил, что есть два пути к познанию человека: один — тягостный и бесконечный, с бесчисленными извилинами; для другого нужен один лишь скачок — это путь самосозерцания. У своих спутников-купцов он расспрашивает о тайнах поэтического искусства, о нравах менестрелей Франции, Италии и Швабии; он выпытывает у них песни, предания и сказки, историю Ариона с Лесбоса, повесть о старом короле. Лирика брызжет из каждой страницы полного свежести произведения. Вот образ поэта: он поет и аккомпанирует себе на незатейливом инструменте. «Весь корабль пел вместе с ним, волны звучали; солнце и звезды показались на небе одновременно, и на зеленых волнах плясали стаи рыб и морских чудищ». Новалису понятно, в чем сходство, объединяющее музыку и поэзию: «Это — родство уст и слуха». Едва ли не лучше всех он ощутил содружество двух искусств. Вплоть до тех строк, в которых он говорит о легком ветерке, шелестящем среди вершин деревьев, словно предвещающем далекое шествие; когда он передает песенку девочки, встреченной им в зарослях кустарника; когда он прославляет радость труда и в поразительно смелых словах приветствует его грядущее освобождение, — каждое произведение Новалиса — это песня, песня человека, созерцавшего подлинную жизнь, обладающего творческими и глубокими идеями, но расставшегося с действительностью, проповедующего превосходство мысли или даже мечты над действием. В центре своего романа он поместил поэта Клингзора, иными словами — самого Гёте, беседы с его участием имеют одну лишь цель: точное определение смысла поэзии. Но, несмотря на все обаяние таланта, творчество Новалиса не производит глубокого, стойкого впечатления; его теории кажутся нам шаткими, запутанными; туман обволакивает его высказывания. Вот почему его опыты не принесли ему удачи. За пределами лирики, пользующейся словами для выражения чувств либо идей, есть лишь одна чистая поэзия — музыка. Еще возвышеннее, — для тех, кто может то постигнуть, — немая игра чисел и колебания небесных сфер. Бетховен убедит нас в этом.
И с какой силой! Сразу же после бурного гейлигенштадтского кризиса — Вторая симфония (соч. 36), впервые сыгранная 5 апреля 1803 года. Ни малейшего ощущения слабости. Настойчивая энергия темы Allegro, веселая фанфарная мелодия, подхваченная деревянными духовыми, яркая полнота Larghetto, раскрывающегося, словно чудесный цветок, увлекательность финала и сами пропорции произведения свидетельствуют о мощи неукротимого гения, отказавшегося ради моды пожертвовать богатством и самобытностью своих мыслей. В последней части Второй симфонии музыка неистовствует: Продомм приводит отзыв некоего критика, открывшего здесь «пронзенного дракона, который не хочет умереть и, истекая кровью, сокрушает все вокруг страшными ударами хвоста». Слушая отрывки из этой Симфонии, Крейцер пришел в ужас и убежал.
Но Бетховен совершает большой подвиг. Он достигает высот «Героической» (соч. 55), над которой работает весь 1803 год и которую заканчивает весной 1804 года, — иными словами, как раз в ту пору, когда рушились все мечты о Джульетте, отныне соединившей свою судьбу с Галленбергом. По утверждению ряда биографов, идея Третьей симфонии возникла при посещениях Бернадотта; у него же Бетховен встретил и скрипача Родольфа Крейцера, француза, несмотря на свое немецкое имя, сына музыканта королевской капеллы, солиста оркестра итальянского театра, автора концертов и оперы «Жанна д'Арк в Орлеане». Свой Первый скрипичный концерт Крейцер сочинил в тридцатилетнем возрасте. В 1795 году он был назначен директором консерватории. Затем он последовал за французской армией в Италию. Бетховена увлекли простота, добродушие и безыскусственность этого человека. В год сочинения «Героической» он написал в честь Крейцера Сонату для фортепиано и скрипки ля мажор (соч. 47). Предание утверждает, что Крейцер отказался играть это сочинение и объявил его «непонятным», оказавшись в этом пункте согласным с немецкими критиками. В действительности Соната, которую Бетховен именует написанной in uno stilo molto concertante [41] , сочинялась не только для того, чтобы послужить на пользу виртуозу. Там завязывается настоящий поединок между двумя инструментами: поединок мысли, движения. Вполне понятно негодующее изумление современников, когда Бетховен познакомил их с двумя ослепительными Presto, обрамляющими знаменитое Andante с вариациями. Теперь композитор полностью отдается своему порыву. Не то, чтобы он отказался вырисовывать арабески или полностью отверг гайдновский стиль. У публики, у издателей — свои требования. «Всеобщая музыкальная газета», издающаяся в Лейпциге, стоит на страже; она пытается представить Бетховена как революционера в музыке, как террориста, который хочет любой ценой отличиться какой-нибудь странностью. То ли из кокетства, то ли из необходимости, он еще пишет менуэты (Соната № 3 из соч. 31); но, чтобы выразить все, что может дать свободное вдохновение, раскрепощенный гений, ему необходимы богатства оркестра. Он сокрушил освященные традициями законы сонатной формы. Теперь Бонапарт стал для него темой, на которой он сосредоточился в течение зимы 1803 года и весны 1804 года.
41
В очень концертном стиле (ит.).
По этому поводу существует столько легенд, что стоило бы уточнить обстоятельства. Действительно, Третья симфония была написана для Бонапарта; действительно, она была ему посвящена, когда Бетховен познакомил с ней любителей музыки у князя Лобковица и у банкира фон Вюрта в 1804 году; лишь перед тем как издать Симфонию (то есть до 1806 года), узнав о коронации Наполеона, Бетховен, по рассказу Риса, разорвал титульный лист рукописи, чтобы дать произведению новое название: Eroica [42] . Когда композитор завершил свою работу, период управления консулов прекратился; 18 мая 1804 года сенат принял предложение доверить «императору управление Республикой». Человек, о котором размышлял Бетховен, это тот, кто подписал кампоформийский договор, возглавлял египетский поход; это победитель при Маренго. Это солдат, который в самый разгар войны прославлял величие мира и предлагал его английскому королю в тех те выражениях, что и эрцгерцогу Карлу в былые годы.
42
Героическая (ит.).
По правде говоря, после поражения австрийцев при Гогенлиндене он мог идти до самой Вены; он заключил люневильский договор, который воспроизводит документ, подписанный в Кампо-Формио и устанавливает в Италии республику. Бетховен, несомненно, не знает, что после окончания войны Бонапарт преобразовал революционные учреждения, чтобы приспособить их к самодержавной власти, что он жестоко карает республиканцев, недавних своих собратьев, что он изгнал либералов из Трибунала.
Обращения в новую веру многочисленны! Когда-то член конвента, главный распорядитель революционных празднеств, бывший узником при Термидоре, — Луи Давид, ныне наделенный титулом и гербом, отказывается от своих убеждений и даже от своих друзей тотчас же после коронования, чтобы приступить к работе над пространной живописной симфонией, возвеличивающей славу нового порядка. Это даже не коронация императора; это некий апофеоз уроженца Антильских островов, переодетого, по воле художника, в театрального монарха. Сам папа здесь не больше чем статист, вялый и покорившийся необходимости; священник приподымает распятие тем же движением, каким отдают честь ружьям. Смехотворная напыщенная знать, награжденная причудливыми званиями (архиказначей, архиканцлер, почему бы не архиповар?), разукрашенная до умопомрачения, облаченная в бархат, опутанная красными и золотыми лентами, — все это выстроилось перед Легацией Рамолино, госпожой матерью, поставленной наподобие театральной королевы в центре всего произведения; лицом к пустынному алтарю — женщины, Гортензия и Полина, Каролина и Элиза, увенчанные жемчужными и изумрудными диадемами, декольтированные согласно этикету, стоящие прямо, словно застывшие; все они кажутся хористами, собранными, чтобы пропеть официальную кантату, едва лишь императрица преклонит колена. Справа от кардиналов епископ в красном капюшоне выставил свой посох, изогнутый в виде вопросительно знака. Граф Кобенцль, участник переговоров в Кампо-Формио и Люневиле, представляет Австрию в этой искусной и ловкой композиции. Для сына трактирщицы Мюрат с его плюмажами великолепен! Однако он лучше выглядел бы как стрелок в Арденнах или гусар, браконьер или участник абукирского сражения… А что делает здесь старина Келлерман? Теперь он стал герцогом де Вальми? Как неудачно сочетаются эти слова! Он был прекрасен там, на невысоких холмах, у мельницы, среди своих пехотинцев в черных войлочных шляпах с кокардами революционных цветов; через болота, сквозь туман, он бросал на приступ укрепленных линий прусской армии эту молодежь, которую увлекал своим стремлением к свободе и жаждой славы. Лишь улыбку может вызвать Талейран, ныне главный камергер, наблюдавший за всей церемонией с профессиональным любопытством бывшего епископа, отлученного от церкви. Но Келлерман! А гражданин Бернадотт? Здесь собрались бок о бок все мастера предательства, те, кто изменил вчера и кто предаст завтра. Думаешь о судьбе, которая рассеет всех этих персонажей и через каких-нибудь десять лет приведет к трагическому концу не только самого властелина, но и того, кто несет державу на атласной подушке и умрет в баварском городишке не то в припадке безумия, не то убитый; королевскую власть другого свергнет взвод солдат, приведший в исполнение смертный приговор; Жюно сам покончит с собой. Иные останутся чисты или, по крайней мере, верны; они в меньшинстве. Придворный художник его величества изобразил их всех, искренних либо лицемерных, на этой картине, лишенной малейшей поэтичности. Торопишься уйти от нее, позабыть императрицу, склонившуюся под тяжестью своей мантии, чтобы снова обрести Бонапарта в Яффе, с пламенным взором, пли мечтательную Жозефину в Мальмезоне.
Бетховен, сам республиканец или, по меньшей мере, либерал, хранит верность своей мечте. В Третьей симфонии властвует идеальный Бонапарт. Остережемся от попытки комментировать каждую из ее частей: в развитии Allegro искать поступь триумфального шествия, в другом месте — различать отзвуки битвы или победного гимна. Достаточно и того, что величие замысла вдохновило Бетховена на новые дерзновения, едва ли не ужаснувшие самого Вагнера. Подобно тому как когда-то Бонапарт разгромил войска Альвинци, Бетховен полностью сокрушает традиционные правила гармонии, вводит диссонансы, заставляющие слушателей содрогаться. На теме из четырех нот, заимствованной, возможно, из увертюры к «Бастьену и Бастьенне», композитор строит громадное Allegro, где переплетается столько второстепенных мотивов, где проносятся самые неожиданные ритмы вплоть до заключительного неистовства оркестра, сосредоточившего все свои силы, подобно армии в порыве энтузиазма. Теперь и мне чудится, будто проезжает колесница, на которую кисть Прюдона возвела Бонапарта, блистающего молодостью, худощавого, торжествующего, окруженного сонмом молодых женщин.
Когда придет черед Виктора Гюго размышлять о судьбе Наполеона, он придаст своему раздумью столько широты, сколько могут позволить человеческие слова:
…Лишь ты, о мысль, жива среди руин бесплодных! Лишь ты, поэзия, дитя ветров свободных! Не так ли, все в крови, из мертвого гнезда Вдруг падает перо голубки бездыханной, Чтобы с водой уплыть к земле обетованной Иль с ветром улететь неведомо куда [43] .43
Перевод В. Левина.