Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Жизнь без конца и начала
Шрифт:

На войне это воспоминание накрыло его внезапно, как шальной снаряд. Из-под завала Майор выкарабкался внешне целёхонький, только внутри все запуталось-перепуталось и в мозгах злые вихри забушевали. Злость срывал яростно, в припадке бешенства, не приведи Господь попасть под руку в такой момент. Особенно доставалось бабам, теперь уж он их не жалел, никакими угрызениями не страдал, безжалостно терзал, как стервятник, и шел дальше, напившись чужой крови, опустошенный, расслабленный, нетерпеливо и чутко прислушиваясь к нарастающему гулу новой волны.

Он почти перестал разговаривать, его все сторонились, да и он не испытывал никакой потребности в такой форме человеческого общения. Воевал исправно, приказы не обсуждал, пил молча, вслух ни о чем не мечтал, не вспоминал о доме, не расписывал сладкие картины послевоенного мирного житья. Можно подумать — уже дошагали. Он никогда не любил пустопорожнего балаболства. «Какой ты одессит, хоть анекдот рассказал бы, посмешил людей», — теребили его однополчане в минуты недолгих затиший. «Я вам не шут, не клоун, грузчик с порта», — отрезал он раз и навсегда, и его больше не трогали.

Война перевернула в нем все с ног на голову. Хотел он этого или не хотел — так сложилось. На фронт пошел добровольцем в первые дни, не задумываясь. Мужчина должен защищать свой дом от врага — нет вопросов. Еврей тем более, считал Майор — чтоб пальцем не тыкали. В него никто не посмел ткнуть — он повода не дал ни разу. А любят не любят — его не колышет, эта мерехлюндия для барышень с Приморского бульвара. Рядовой Майор Саперман в начале войны не знал о ней ничего и, несмотря на все свои мужские достоинства и патриотические порывы, был желторотым птенцом, вывалившимся из гнезда. Сержант Майор Саперман на подступах к Берлину чувствовал себя диким зверем, одиноким голодным волком с впалыми боками, навостренными клыками, всегда готовым к смертельной схватке. И все чаще и чаще казалось, что такое превращение ему по нутру.

Таким и вернулся к своей законной супруге Мине и дочке-малолетке Руте.

Настала-таки мирная жизнь. Хотя — как посмотреть.

* * *

— Равняйсь, смирррна! — орал Майор каждое утро и озирал беспощадным командирским взглядом свой боевой расчет: дочку Руту и сынишку Генерала, родившегося тик в тик через девять месяцев после его возвращения с войны.

С той ночи Мина наотрез отказалась выполнять свои супружеские обязанности. Он напугал ее почти до безумия — его неистовство, остервенелость, его бесчеловечность, будто она не женой ему была, которая верно и истово ждала его возвращения всю войну, не куклой даже, не игрушкой, а бревном, которое изрубить на щепки и бросить в печь — все равно что мимоходом в фонтан на Греческой площади плюнуть. Он взял ее несколько раз за ночь силой, не произнеся ни слова, не приласкав, грубо, разнузданно, нарочно причиняя ей боль, унижая изощренно, безжалостно. Теряя сознание, она кусала губы, чтобы криком своим не разбудить маленькую Руту.

Из Джусалов, куда они попали, не доехав до Ташкента из-за болезни Руты, они вернулись первыми, как только немцы ушли из Одессы. Вернулись, чтобы ждать его дома. Они так ждали его…

Соседей позвала Рута. Мина лежала на кровати без сознания, Майора нигде не было. Вызвали «неотложку» и ее отвезли сначала в районную, а потом в психиатрическую больницу. Пролежала она там два месяца, Майор исправно приходил в часы, отведенные для посетителей, но Мина не хотела его видеть и передачи от него не брала. Родственники выхаживали ее, а соседка Фаина Хаимовна, что за фанерной перегородкой жила, взяла к себе маленькую Руту.

Майор запил по-черному, второй раз в жизни. На работе сначала чуть не угодил под дрезину, споткнувшись на шпалах, потом упал с причала в море вместе с грузом, который цеплял за крюк лебедки. Его сурово предупредили: несмотря на большой стаж работы, трудовые заслуги и фронтовые доблести, уволят с порочащей записью в трудовой книжке, если еще хоть один такой факт будет иметь место. И выговор по партийной линии записали.

Майор протрезвел и больше не пил никогда, ни с горя, ни с радости, ни с какого другого отчаяния. Волю имел железную. Таки да — перечить нецелесообразно.

Когда Мина выписалась из больницы, Майор прощения просил в широком собрании — родственники и с той и с другой стороны, соседи, сопереживающие и просто любопытные — народу набилось в халупу Саперманов, как на хорошую небогатую свадьбу. И он при всех, бренча своими медалями, на колени встал, как перед знаменем, и присягнул, что он, Майор Саперман, сержант Советской армии, прошедший с боями всю Великую Отечественную войну до самого Берлина, никогда — ни словом, ни пальцем, никак иначе не обидит жену свою Мину Саперман, в девичестве Ратнер. И поклон отвесил родственникам с «той» стороны, чтобы поддержали его, приняли присягу вместе с Миной, которая уже кивнула головой в знак согласия.

Так состоялось перемирие.

Не все были единодушны на этом собрании. Многие роптали, а некоторые прямо высказывали свое мнение, тыкая при этом пальцами в самую малочисленную группу, представляющую мишпуху Саперманов: «Так и поверили сразу, как же. Он у вас что — из другого теста сделан? Можно подумать! Ни один мужик слова не держит, а ваш Майор — цадик. Как бы не так!» Эти решительно выступали против мирного исхода. Их ретивость приглушали миротворцы: «Мудрецы спокон века говорили — худой мир лучше доброй ссоры. Чтоб мы все так жили». — «Как — так? — язвительно переспрашивали непримиримые противоборцы. — Как волк с ягненком, как кот с мышонком? Не приведи Господь Милосердный!»

Этот базар продолжался бы до самого утра, пока не настанет пора хозяйкам «делать свой базар», то есть идти на Привоз, но тут Мина выступила вперед и тихим голосом, как всегда спокойно, как всегда с улыбкой, сказала, обращаясь ко всем сразу: «Спасибо всем. Ступайте с миром, детей пора укладывать спать. — И повернулась к мужу: — Майор, проводи людей». Это были первые слова, которые она сказала ему после той злополучной ночи.

Однако перемирие все же не означает мир. Иногда бывает, что не только расколотое на мелкие кусочки блюдо склеить не удается, но и разбившуюся на две ровные половинки чашку. А если и удается, то трещина видна — это раз, и два — сочится сквозь нее капля, похожая на слезинку. Склеенную посуду в доме держать — дурная примета, точно что-нибудь плохое случится.

Не получилось настоящего мира и у Мины с Майором, не склеилась чашка. Оба старались, но видно, не было на то Божьей воли — не сладилось, ушло безвозвратно.

Мина по-прежнему вела дом, чисто, уютно, разносольно, детей обожала и тайком от него баловала и ласкала, как могла. Но и ее болезненная нежность не была им впрок так же, как казарменная жесткость отца. Жесткость — мало сказать: жестокость — это признавали даже самые ярые поборники строгой дисциплины и образцового порядка. И захлопывали окна, с содроганием задергивали занавески те же бабы, что до войны бесстыдно и сладострастно глазели по утрам на полуобнаженного Майора, прислушивались к его удовлетворенному «уу-х! оо-ох!..» после каждого опрокинутого на голову ушата холодной воды.

А теперь они затыкали уши, чтобы не слышать истошные детские голоса.

— Папочка, миленький, любименький мой, не надо, не надо, я боюсь! Боюсь! Я боюсь! — Рута заходилась в плаче, у соседей сердца рвались от жалости, кто глотал успокоительные капли и таблетки, а кто и «неотложку» вызывал.

Утренний террор, направленный Майором на собственных детей, задевал почти всех поголовно соседей. Мало кто оставался равнодушным и безучастным. Но вмешаться не отваживался никто, даже Мина оказалась бессильна. Его аргумент был безупречен:

Поделиться с друзьями: