Жизнь Георгия Иванова. Документальное повествование
Шрифт:
Приведем всего три, но ключевых отзыва.
Первое впечатление от кадета — при его поступлении, 1905 г.: «Набожный. На молитве очень внимателен».
Теперь к нему пригляделись, 1910 г.: «Добрый, тихий и скромный, но крайне вялый, апатичный, нервный, избалованный и несколько эгоистичный мальчик, — фантазер, романтик и не без дарования поэт».
И вот финал, последняя запись перед отчислением, 1911 г.: «Считая русских классиков мало интересными и скучными, увлекся новейшей литературой; слепо подражая современным поэтам, пишет стихи и сам, — самобытности нет. Общее впечатление какого-то нравственного и физического калеки».
Во 2-м кадетском корпусе Георгий Иванов был переростком и, видимо, несколько не от мира сего — по причине преданной увлеченности поэзией. Детская религиозность трансформировалась в неофитское поклонение новому искусству. Воспитатели кадета не единственный раз отмечали его болезненную нервность, равно как и то, что он замечался в бесконтрольном чтении «всевозможных произведений низкопробного декадентства». Но нам в конечном счете ценнее впечатление Зинаиды Гиппиус, назвавшей поэзию Георгия Иванова «настоящей, милостью Божьей» и признавшейся в письме: «…я к нему вправду хороша».
В поздние годы литература для Георгия Иванова стала местом, где, «говоря о рае, дышат адом». Невиннейшее из созданий Божьих — птичка — превратилось для поэта в вестника загробного ужаса (а не в спасение от него, как, скажем, у Бориса Пастернака: «А птичка верит, как в зарок, / В свои рулады / И не пускает на порог / Кого не надо»):
Может, и совсем не птичка,А из ада голосок?(«Снова море, снова пальмы…»)
Всякую тварь, всякую малую рыбку поджидает — по Георгию Иванову — геенна огненная, каждому православному ведомая сковорода:
Даже рыбке в речке тесно,Даже ей нужна беда:Нужно, чтобы небо гасло,Лодка ластилась к воде,Чтобы закипало маслоНежно на сковороде.(«Зазевается, мечтая…»)
Из пепла, из ничто рождается шелково-нежная, как только что затянувшаяся рана, ткань ивановских стихов. Напоминая о человеческой боли и скрывая ее, эта лирика оправдывает нашу грешную жизнь и грешную плоть. Именно грешную , а не просто жизнь и не просто плоть. Оправдывает не из гордыни и не по слабости, но ради того, чтобы дать почувствовать: всякой твари предначертано хоть когда-нибудь, хоть на мгновение ощутить скрытую от глаз и слуха, всегда лишь брезжущую гармонию:
В награду за мои грехи,Позор и торжество,Вдруг появляются стихи —Вот так… Из ничего.Ивановская культура — спасает. Не его — нас. Для Георгия Иванова сам смысл человеческого пребывания на земле несуразен, «странно-порочен», ибо ничего почти, кроме сознания смертности, конечности существования, въяве не приносит. Излюбленные образы поэта — это образы ледяных звезд, сияющих из немыслимой, страшной бездны, и образ близкой, земной свечи, зажженной, чтобы, опалив, погаснуть (а не гореть бессрочно, как у того же Пастернака). Это одно из самых сильных переживаний Георгия Иванова – завороженности жизнью, на глазах превращающейся в огарок.
Вьются у зажженной свечкиКомары и мотыльки,Суетятся человечки,Умники и дураки.Трудно не уподобить этих бедных людей тиняковским плевкам-плевочкам… Человеческое бытие сведено у Георгия Иванова к самой зыбкой эфемерности. Когда б не озаряющий проблеск вечной жизни в поэтовом несчастном сердце, когда б не утверждение, что капля воды живой пролита в каждую душу:
То, о чем искусство лжет,Ничего не открывая,То, что сердце бережет —Вечный свет, вода живая…Остальное пустяки.Вьются у зажженной свечки…Стихотворение Георгия Иванова продиктовано жаждой апофатического доказательства осязаемости живой воды божественного Слова. Его поэтический синтаксис таков, что «вечным светом» в нем называется не столько хранимая сердцем готовность к откровению (как это сначала кажется), сколько «то, о чем искусство лжет»! То есть искусство при осязаемой художником ежедневной неудаче, неокончательности и неоконченности воплощения (поэтому — лжи) занято все же тем единственным, что сердце бережет! Остальное же и на самом деле — пустяки. О вечном свете художник лжет вынужденно, но не преднамеренно: точно так же никакие наши слова не дают определения Бога. Только художник, поэт, занимается, по Георгию Иванову, конечными вопросами человеческого бытия.
Не разлучаясь с Православной церковью — тем более в эмиграции, когда на его родине любая религия подвергалась тотальной опале, — Георгий Иванов до конца дней все-таки на прямых христианских путях спасения не нашел. Само его дело обнаруживало и утверждало внесоборную, внеконфессиональную природу и цель. Даже если бы он в быту проявил себя добрым христианином (чего, увы, с ним тоже не случилось), его поздние стихи все равно отдавали бы ересью, выражая Церковью не уловленное, не освященное преданием настроение и переживание:
Был замысел странно-порочен,И все-таки жизнь поднялаВ тумане — туманные очиИ два лебединых крыла.И все-таки тени качнулись,Пока догорала свеча,И все-таки струны рванулись,Бессмысленным счастьем звуча…Но и по поводу счастья, естественно, обольщаться не стоит:
Счастье — это глухая, ночная река,По которой плывем мы, пока не утонем,На обманчивый свет огонька, светляка…Или вот:у всего есть на свете синоним,Патентованный ключ для любого замка —Ледяное, волшебное слово: Тоска.(«Я не знал никогда ни любви, ни участья…»)
Тоска — это, конечно, не счастье. Но — болезнь счастья, его земное русское инобытие. Тоска насыщена отраженным светом идеальной жизни и — похоже — предпочтительнее ее самой. «А вот тоска — как алмаз. Ничего с ней не поделаешь. Стоит в груди и не тает», — говорит у Георгия Иванова безудержный Александр Тиняков.