ЖАНРЫ

Жизнь и похождения Трифона Афанасьева

Славутинский Степан Тимофеевич

Шрифт:

— Вот ты, — бог тебе судья, — начал говорить Андрюшка против улик Трифона: — вот ты все лаешь, что у тебя деньги украл… Да ты скажи по крайности: как так мог я, то есть, украсть деньги твои: из кармана, что ль, вынул, аль они в шапке у тебя зашиты были аль там в сапоге?..

— На кресте были, — отвечал Трифон в каком-то недоумении.

— На кресте! — возразил Андрюшка. — Ну хорошо, на кресте, так тому делу и быть… значит, срезал я у тебя крест-то твой?..

Трифон замялся. Следователь, которому уже сильно надоели эти очные ставки, стал теперь внимательно слушать.

— Ну, что ж ты? отвечай, братец! — прикрикнул он на Трифона.

— Да что отвечать-то? — молвил угрюмо Трифон. — Теперича вижу, что он из всех, чай, мошенников самый то есть первый мошенник… Точно, вот как перед богом, деньги на кресте у меня были, только моего-то креста нету, а что теперича на мне крест (он показал его при этом) как есть — не мой… должно быть — его, разбойника!..

— А ты, малой, не бранися, — возразил с торжествующим видом Андрюшкаг — что браниться-то? ты толком говори, — чай, ведь начальство рассудит нас… Так, значит, по-твоему, я ж и твой крест срезал, да я ж на тебя и свой-то надел опосля?.. Ваше высокоблагородие! статочное ли оно, это дело?.. Я все это сделал, а он ничего-таки не слыхал?.. Да и зачем бы крест-то надевать на него понадобилось?.. Ведь, чай, уж если украл деньги, так и бежать бы поскорее, — а то нет! для потехи, что ль, какой, — так вот я и остался тут да и стал надевать свой крест на него!.. должно быть, боялся я тогда, как бы черт душу его не унес без креста-то!..

Все присутствующие засмеялись. Следователь не вытерпел, подошел к Андрюшке, потрепал его по плечу и сказал: "Ну, брат, — молодец!"

А между тем сердце сильно заныло у Трифона. Мрачная злоба против лиходея Андрюшки одолевала его: так бы вот кинулся он на него, так бы и растерзал его тут же на месте! Но он удержался и молчал, опустив голову.

— Запишите все эти возражения Андрея Парамонова, — сказал следователь своему письмоводителю: — да, пожалуйста, повернее, именно так, как он говорил теперь, — это даже любопытно вышло!.. Ну, братец, — продолжал он, весьма сурово обращаясь к Трифону: — ты что ж молчишь?.. Видно, все песни пропел?.. То-то, дрянь ты эдакая… Если и были у тебя деньги, смотришь — пропил, прогулял или обронил, а по какой ни на есть злобе стал сваливать вот на него… Ну, как-таки не слыхать, как и шнурок с крестом обрезали, а потом чужой крест на тебя надевали?.. Да и в самом деле, на что было нужно вору надевать на тебя крест, терять время и даром подвергаться опасности быть пойманным на месте преступления?…

— Он, разбойник, сделал это, он! — возразил с ожесточением Трифон: — а не слыхал-то я оттого, что больно пьян был… Что ж это ему, вору, во всем верят!..

— Ну, ну! — закричал следователь, — у меня много не разговаривай!.. а на грубости и рта не смей разевать!.. А то смотри!..

— Власть ваша… я не грублю, — отвечал Трифон, пересиливая гнев свой: — Ваше высокоблагородие! вы вот извольте Кузьму-то спросить под присягою… авось тогда души не убьет. Сейчас умереть — а он говорил, что украл деньги Андрюшка!..

— Учи ты меня! — сказал следователь. — Под присягой Кузьму нельзя спрашивать: он прикосновенный к делу. Да и что тут еще толковать? История совершенно ясна… Убирайся-ко ты вон, пока цел!

Тем и покончилось это разбирательство; Андрюшку выпустили, а Трифона чуть не засадили за предерзостные речи. Однако, не имея уже почти никаких надежд, он все-таки долго не кидал своего дела: страшный задор разбирал его при мысли, что так и канули, как ключ ко дну, его кровные денежки, что вор-лиходей прав совсем остался, что Кузьма и Петруха, земляки его и люди, казалось, хорошие, так бессовестно выдали его в самой сущей правде. С крайним упорством хлопотал Трифон по своему несчастному делу — и все хлопоты его, конечно, были напрасны. Истерял он только последние деньжонки, бывшие за хозяином, надоел смертельно полицейским, надоел и хозяину как просьбами о выдаче жалованья вперед, так и плохой работою. Наконец, из-за своего хлопотанья по делу этому, потерял он и место. В прежнее время такое знакомое ему обстоятельство нисколько не встревожило бы его, но теперь затронуло и оно его за живое: он крепко закручинился, расхворался не на шутку и, может, умер бы, если б не помог ему земляк-рабочий, в самую пору доставивший ему помещение в одной из больниц. Но только что оправился он от болезни, — вдруг овладело им величайшее, непреодолимое отвращение к жизни в Петербурге, и он тотчас отправился домой.

Он ушел из Питера без всякой мысли о том, что будет делать дома, ушел оттого, что невыносимо стало ему жить там, где так много, тяжело и напрасно трудился он, где в одну несчастную минуту потерял все, что было накоплено долговременным трудом, где живут его злые недруги: вор, похитивший его кровное добро, и те люди, которые потакнули вору и правды не нашли при разборе дела.

III

Он пришел в Пересветово угрюмый, печальный, даже больной от печали, но живая, деятельная натура его не поддалась бессильному унынию; он скоро совсем оправился телом и духом; воздух родины подействовал на него животворно. Умно всмотрелся он в положение семьи своей, без него беспомощной, в свое собственное положение на родине и ни на минуту не захотел сложить руки для ленивого отдыха, под предлогом беды или немощи, но тотчас же стал искать вокруг себя занятий, скоро нашел их и начал работать усердно.

Одно только тревожило его, и иногда сильно тревожило: это — неладица в доме от глупых распоряжений матери его, Афимьи, которая тоже нападала на него частехонько и бранила за то, что он пришел из Питера, гроша не имея в кармане, да пришел-то не на побывку, а затем, чтобы навсегда остаться дома. Старуха Афимья была горластая баба, привыкшая еще при жизни смирного своего мужа своевольничать в дому; не таковская была она, чтобы не высказать сыну всего, что ей на ум ни взбредет.

— Вишь ты, леший, — говорила она, обращаясь постоянно к Трифону с таким приветствием: — право слово, леший!.. жил-жил на стороне, а чего нажил?.. В дом-от подавал безделицу, — не могли мы, горькие, коровенки лишней завести, во всяк день хлеб один едали, а мясца, почитай, и не видывали… А ты-то, пес эдакой, чай, на стороне прохлаждался!.. Куда все деньги-то девал?.. а? куда девал-то?.. пропил-прогулял!.. Вот так я тебе и поверила, что, мол, отрезали денежки!.. Знаем-ста и мы, бабы, как вы, черти, на чужой стороне балуетесь!.. Ну, зачем теперя дома живешь?.. у чего тут жить?.. Вишь ты: мочи, что ль, не хватает?.. Дай вот срок: барин приедет, просить на тебя буду, безделушник эдакой!.. Вона Юшка, малый хворой, из силенки выбивается, рук не покладает: уж как все работает! А Мишутку-то всего родимец изломал, — а Грушка-то обезножила, пластом лежит!.. Ты, леший, сосчитал бы, сколько у нас ртов-то надоть кормить…

Но Трифон терпеливо сносил эту несправедливую брань, изредка только перекидываясь с матерью взаимным попреком, — и то лишь тогда, как она начинала бранить и клясть жену его покойницу. Несмотря на эту неладицу дома и на тяжкие труды для поддержания своей несчастной семьи, он полюбил жизнь домашнюю особенно потому, что часто сравнивал эту простую жизнь с мудреным, шумным житьем в Питере, где он встретил так много нужды, горя и неправды. Глубокая ненависть к тому житью навсегда в нем осталась.

В деревенском же быту характер его был вообще ровен. Спокойно занимался он сельскими работами, а в свободное от них время или извозничал, или приторговывал на месте по мелочи; довольно спокойно встречал и неудачи, по крайней мере никогда не говаривал соседям про худой конец делишек, никому и ни на что не жаловался. При всем этом он был очень уживчив и сообщителен с своими односельцами: охотно совет подавал соседу и рассуждал о всяком деле, не отказывал и в посильной помощи; ни одной мирской сходки, бывало, не пропускал; любил тоже не на деле зайти к соседям и покалякать кой о чем; любил между делом побывать на базаре; о праздниках храмовых любил погулять в соседних деревнях и у себя в такие праздники вдоволь угостить хорошего человека чем бог послал.

Так прошло года три — и обжился совсем Трифон на родине. А тут произошла значительная перемена в отношениях его к односельцам.

Как-то летом владелец сельца Пересветова Иван Данилыч Одоньев жил-гостил в этом имении. Я сказал: "гостил" — недаром. У барина нашего "губа была не дура": он был очень небогат, а все-таки не хуже больших бар любил понежиться и ничего не делать. Уж бог его знает, зачем он езжал иногда на житье в Пересветово: тут не было никакого господского хозяйства, да и в околотке жили такие соседи-помещики, хлебосольство и знакомство с которыми не представляло в себе ничего заманчивого. Пересветовцы совершенно понимали ненадобность и бесполезность деревенского житья своего барина, "Вот зачем опять припожаловал? — говаривали они при его приездах. — В степную вотчину бы ехал, — а тут чего делать?.. Усядется теперь! — без него-то вое кабыть поваднее!.." Впрочем, Иван Данилыч ни в чем не был помехою для крестьян своих: жил он себе преспокойно, ни до чего не доходя; весьма в редких случаях даже разбирал он жалобы пересветовцев друг на друга; обыкновенно же отсылал их на суд старосты и мира. Вообще на жизнь, окружавшую его в деревне, жизнь тяжко-трудовую, темную и тесную, он обращал мало серьезного внимания, а если и взглядывал на нее, то мельком, случайно: ему казалось и того довольно, что крестьяне его в Пересветове были зажиточны. Вот и узнал он по случаю, что Трифон Афанасьев — мужик умный, бывалый и расторопный, по случаю тоже, нуждался он тогда в старосте, и случайно пришло ему в голову поставить старостою Трифона. Распоряжение это, хоть и случайное, казалось барину нашему как нельзя больше удачным, — но вышло не совсем так.

На первых порах родные Трифона, да и все почти крестьяне в Пересветове, очень обрадовались новому старосте. Все были уверены, что он всегда и во всем будет им мирволить — и, как ловкий человек, барина тоже на гнев не наведет. Более же всех надеялись на Трифона сыновья его дяди Пантелея, — Максим и Никифор; они считали как бы правом своим ожидать от него всякого послабления. Однако как Максим и Никифор, так и прочие пересветовцы жестоко ошиблись в новом старосте.

С назначением в начальники сильно разыгралось в Трифоне честолюбие вместе с страстью к строгому порядку и справедливости. Он никому и ни в чем не делал поблажки, никому не спускал даже малейшей провинности. Так, Максиму и Никифору не простил он ни одной подводы, бабам их — ни одного аршина холста; а раз, застав Максима за воровскою рубкою в господском заказном лесу, так отпотчевал он двоюродного братца тут же, на месте преступления, что тот насилу домой доплелся. Надо заметить здесь, что Трифон Афанасьев особенно берег этот заказной лес, стоял за него как за свою собственность, и это было крепко не по нутру пересветовцам. И вообще новый староста провел над всеми своими подчиненными уровень самой суровой власти. Намерения его были хороши, он действовал по строгим внушениям совести, — но уж чересчур требовательно во всем, даже в мелочах. Так, он хотел, чтобы крестьяне никуда и ни за чем не отлучались из вотчины без его спросу; чтобы никто в деревне шинков не держал и даже дома, про себя, вина не имел; чтобы с базаров мужики возвращались не пьяные; чтобы при встречах с ним непременно шапки снимали; а особенно — чтобы ни в чем не могли поперечить ему на мирских сходках.

Поделиться с друзьями: