Жизнь Клима Самгина (Часть 2)
Шрифт:
– Опять изорвешь.
Муромский, взяв со стола нож для книг, продолжал, играя ножом:
– Когда я был юнкером, приходилось нередко дежурить во дворце; царь был еще наследником. И тогда уже я заметил, что его внимание привлекают безличные люди, посредственности. Потом видел его на маневрах, на полковых праздниках. Я бы сказал, что талантливые люди неприятны ему, даже - пугают его.
"Очевидно, считает себя талантливым и обижен невниманием царя", подумал Самгин; этот человек после слов о карликовых людях не понравился ему.
Вмешалась Лидия.
– Помнишь - Туробоев сказал, что царь - человек, которому вся жизнь не по душе, и он себя насилует, подчиняясь ей?
Она проговорила это, глядя на Самгина задумчиво и как бы очень издалека.
– Я не верю, что он слабоволен и позволяет кому-то руководить им. Не верю, что религиозен. Он - нигилист. Мы должны были дожить до нигилиста на троне. И вот дожили...
– Пожалуйте кушать, - возгласила толстенькая горничная, заглянув из двери.
Когда Муромский встал, он оказался человеком среднего роста, на нем была черная курточка, похожая на блузу; ноги его, в меховых туфлях, напоминали о лапах зверя. Двигался он слишком порывисто для военного человека. За обедом оказалось, что он не пьет вина и не ест мяса.
– Из соображений гигиены, - объяснила Лидия как-то ненужно и при этом вызывающе вскинула голову.
Небрежно расковыривая вилкой копченого сига, Муромский говорил:
– Да, царь - типичный русский нигилист, интеллигент! И когда о нем говорят "последний царь", я думаю; это верно! Потому что у нас уже начался процесс смещения интеллигенции. Она - отжила. Стране нужен другой тип, нужен религиозный волюнтарист, да! Вот именно: религиозный!
Бросив вилку на стол и обеими руками потерев серебристую щетину на черепе, Муромский вдруг спросил:
– Что вы думаете о войне?
– Безумие, - сказал Самгин, пожимая плечами.
– Да?
– Конечно.
Сунув руки в карманы, Муромский откинулся на спинку кресла и объявил:
– Я иду на войну добровольцем.
– А я - сестрой, - сказала Лидия, немножко задорно.
– Мы решили это еще вчера, - прибавила она. Чувствуя себя очень неловко, Самгин спросил:
– Вы - кавалерист?
– Поручик гвардейской артиллерии, я - в отставке, - поспешно сказал Муромский, нестерпимо блестящими глазами окинув гостя.
– Но, в конце концов, воюет народ, мужик. Надо идти с ним. В безумие? Да, и в безумие.
– Тогда - почему же не в революцию?
– докторально спросил Самгин.
– И в революцию, когда народ захочет ее сам, - выговорил Муромский, сильно подчеркнул последнее слово и, опустив глаза, начал размазывать ложкой по тарелке рисовую кашу.
Самгин чувствовал себя небывало скучно и бессильно пред этим человеком, пред Лидией, которая слушает мужа, точно гимназистка, наивно влюбленная в своего учителя словесности.
– Люди могут быть укрощены только религией, - говорил Муромский, стуча одним указательным пальцем о другой, пальцы были тонкие, неровные и желтые, точно корни петрушки.
– Под укрощением я понимаю организацию людей для борьбы с их же эгоизмом. На войне человек перестает быть эгоистом...
Самгин был доволен, когда он, бросив салфетку на стол, объявил, что должен лечь.
– У меня - колит, - сказал он, точно о достоинстве своем, и ушел.
Веселая горничная подала кофе. Лидия, взяв кофейник, тотчас шумно поставила его и начала дуть на пальцы. Не пожалев ее, Самгин молчал, ожидая, что она скажет. Она спросила: давно ли он видел отца, здоров ли он? Клим сказал, что видит Варавку часто и что он летом будет жить в Старой Руссе, лечиться от ожирения.
– Самое длинное письмо от него за прошлый год - четырнадцать строчек. И всё каламбуры, - сказала Лидия, вздохнув, и непоследовательно прибавила: - Да, вот какие мы стали! Антон находит, что наше поколение удивительно быстро стареет.
– Ты много путешествовала?
– Да.
– Все искала праведников?
– Как видишь - нашла, - тихонько ответила она. Кофе оказался варварски горячим и жидким. С Лидией было неловко, неопределенно. И жалко ее немножко, и хочется говорить ей какие-то недобрые слова. Не верилось, что это она писала ему обидные письма.
"Она - несчастный человек, но из гордости не сознается в этом", подумал он.
– Ты что же: веришь, что революция сделает людей лучше?
– спросила она, прислушиваясь к возне мужа в спальне.
– А - ты? Не веришь?
– Нет, - ответила она, вызывающе вскинув голову, глядя на него широко открытыми глазами.
– И не будет революции, война подавит ее, Антон прав.
– "Блажен, кто верует", - равнодушно сказал Самгин и спросил о Туробоеве.
– Он - двоюродный брат мужа, - прежде всего сообщила Лидия, а затем, в тоне осуждения, рассказала, что Туробоев служил в каком-то комитете, который называл "Комитетом Тришкина кафтана", затем ему предложили место земского начальника, но он сказал, что в полицию не пойдет. Теперь пишет непонятные статьи в "Петербургских ведомостях" и утверждает, что муза редактора - настоящий нильский крокодил, он живет в цинковом корыте в квартире князя Ухтомского и князь пишет передовые статьи по его наущению.
– Все эти глупости Игорь так серьезно говорит, что кажется сумасшедшим, - добавила она, поглаживая пальцем висок.
Поговорили еще несколько минут, и Самгин встал. Она, не удерживая его, заглянула в дверь спальни.
– Спит, слава богу! У него - бессонница по ночам. Ну, прощай...
"Какая ненужная встреча", - думал Самгин, погружаясь в холодный туман очень провинциальной улицы, застроенной казарменными домами, среди которых деревянные торчали, как настоящие, но гнилые зубы в ряду искусственных.
"Царь карликовых людей, - повторил Самгин с едкой досадой.
– Прячутся в бога... Смещение интеллигенции..."
Пред ним снова встал сизый, точно голубь, человечек на фоне льдистых стекол двери балкона. Он почувствовал что-то неприятно аллегорическое в этой фигурке, прилепившейся, как бездушная, немая деталь огромного здания, высоко над массой коленопреклоненных, восторженно ревущих людей. О ней хотелось забыть, так же как о Лидии и о ее муже.
Но через несколько месяцев он снова увидел царя. Ярким летним днем Самгин ехал в Старую Руссу; скрипучий, гремящий поезд не торопясь катился по полям Новгородской губернии; вдоль железнодорожной линии стояли в полусотне шагов друг от друга новенькие солдатики; в жарких лучах солнца блестели, изгибались штыки, блестели оловянные глаза на лицах, однообразных, как пятикопеечные монеты. Празднично наряженные мужики и бабы убирали сено; близко к линии бабы казались ожившими крестьянками с картин Венецианова, а вдали - точно огромные цветы лютика и мака. В купе вагона, кроме Самгина, сидели еще двое: гладенький старичок в поддевке, с большой серебряной медалью на шее, с розовым личиком, спрятанным в седой бороде, а рядом с ним угрюмый усатый человек с большим животом, лежавшим на коленях у него. Сидел он широко расставив ноги, сильно потея, шевелил усами, точно рак, и каждую минуту крякал. Когда поезд подошел к одной из маленьких станций, в купе вошли двое штатских и жандармский вахмистр, он посмотрел на пассажиров желтыми глазами и сиплым голосом больного приказал:
– Закройте окна, опустите занавеску; на волю не смотреть.
Один из штатских, тощий, со сплюснутым лицом и широким носом, сел рядом с Самгиным, взял его портфель, взвесил на руке и, положив портфель в сетку, протяжно, воющим звуком, зевнул. Старичок с медалью заволновался, суетливо закрыл окно, задернул занавеску, а усатый спросил гулко:
– В чем дело?
– Значит - государю дорогу даем, - объяснил старичок, счастливо улыбаясь.
Самгин вышел в коридор, отогнул краешек пыльной занавески, взглянул на перрон - на перроне одеревенело стояла служба станции во главе с начальником, а за вокзалом - стена солидных людей в пиджаках и поддевках.