Жизнь Клима Самгина (Часть 2)
Шрифт:
Наполнив комнату тихим звоном струн, она густым и мягким голосом запела:
Уж ты сад ли, мой сад,
Эх, сад зелененький,
Да - отчего же ты, мой сад,
Осыпаешься?
Музыка вообще не очень восхищала Клима, а тут - песня была пошленькая, голос Дуняши - ненатурален, не женский, - голос зверушки, которая сытно поела и мурлычет, вспоминая вкус пищи.
Эх ты, молодость моя,
Золотые деньки...
Странно было и даже смешно, что после угрожающей песни знаменитого певца Алина может слушать эту жалкую песенку так задумчиво, с таким светлым и грустным лицом. Тихонько, на цыпочках, явился Лютов, сел рядом и зашептал в ухо Самгина:
– Простая хористка, - какова, а? Голосок-то! За всех поет! Мы с Алиной дали ей средства учиться на большую певицу. Профессор - изумлен.
Самгин уже готов был признать, что Дуняша поет искусно, от ее голоса на душе становилось как-то особенно печально и хотелось говорить то самое, о чем он привык молчать. Но Дуняша, вдруг оборвав песню, ударила по клавишам и, взвизгнув по-цыгански, выкрикнула новым голосом:
Эх, Пашенька,
Да Парасковыошка,
Счастливая Параня,
Талантливая!
– Угости чайком, хозяйка, - попросила она, подходя к столу.
– Высечь бы тебя, Дунька, - сказала Алина, вздохнув.
Пришел Макаров, в черном строгом костюме, стройный, седой, с нахмуренными бровями.
– Ба, Самгин! Как живешь?
– скучно воскликнул он. Вслед за ним явился толстый -и страховидный поэт с растрепанными и давно не мытыми волосами; узкобедрая девица в клетчатой шотландской юбке и красной кофточке, глубоко открывавшей грудь; синещекий, черноглазый адвокат-либерал, известный своей распутной жизнью, курчавый, точно баран, и носатый, как армянин; в полчаса набралось еще человек пять. Комната стала похожа на аквариум, в голубоватой мгле шумно плескались бесформенные люди, блестело и звенело стекло, из зеркала выглядывали странные лица. Лютов немедленно превратился в шута, запрыгал, завизжал, заговорил со всеми сразу; потом, собрав у рояля гостей и дергая пальцами свой кадык, гнусным голосом запел на мотив "Дубинушки", подражая интонации Шаляпина:
Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат,
Кто б ты ни был - не падай презренной душою!
Верь: воскреснет Ваал и пожрет идеал...
Он взвизгнул и засмеялся, вызвав общий хохот; не смеялись двое: Алина и Макаров, который, нахмурясь, шептал ей что-то, она утвердительно кивала головой.
"Какая двусмысленная каналья", - думал Самгин, наблюдая Лютова.
Адвокат налил стакан вина, предложил выпить за конституцию, - Лютов закричал:
– С условием: не смотреть, что внутри игрушки!
Алина отказалась пить и, поманив за собой Дуняшу, вышла из комнаты; шла она, как ходила девушкой, - бережно и гордо несла красоту свою. Клим, глядя вслед ей, вздохнул.
Пили, должно быть, на старые дрожжи, все быстро опьянели. Самгин старался пить меньше, но тоже чувствовал себя охмелевшим. У рояля девица в клетчатой юбке ловко выколачивала бойкий мотивчик и пела по-французски; ей внушительно подпевал адвокат, взбивая свою шевелюру, кто-то хлопал ладонями, звенело стекло на столе, и все вещи в комнате, каждая своим голосом, откликались на судорожное веселье людей.
"Веселятся, потому что им страшно", - соображал Самгин, а рядом с ним сидела Дуняша со стаканом шампанского в руке.
– Очень обожаю вот эдаких, сухоньких, - говорила она.
Поэт, встряхнув склеившимися прядями волос, выгнув грудь и выкатив глаза, громко спросил:
Черная рубаха,
Кожаный ремень
Кто это?
Посмотрел на всех и гаркнул:
Р-рабочий!
– Нет, уж это вы отложите на вчера, - протестующе заговорил адвокат. Эти ваши рабочие устроили в Петербурге какой-то парламент да и здесь хотят того же. Если нам дорога конституция...
– Сорок три копейки за конституцию - кто больше?
– крикнул Лютов, подбрасывая на ладони какие-то монеты; к нему подошла Алина и что-то сказала; отступив на шаг, Лютов развел руками, поклонился ей.
– Твоя власть. Твоя...
И, отступив еще на шаг, снова поклонился.
– Прошу извинить, - громко сказала Алина, - мне нужно уехать на час, опасно заболела подруга.
– А я предлагаю пожаловать ко мне - кто согласен?
– завизжал Лютов.
Самгин решил отправиться домой, встал и пошатнулся, Дуняша поддержала его, воскликнув:
– Уже? Слабо!
Он неясно помнил, как очутился в доме Лютова, где пили кофе, сумасшедше плясали, пели, а потом он ушел спать, но не успел еще раздеться, явилась Дуняша с коньяком и зельтерской, потом он раздевал ее, обжигая пальцы о раскаленное, тающее тело. Он вспомнил это, когда, проснувшись, лежал в пуховой, купеческой перине, вдавленный в нее отвратительной тяжестью своего тела. В комнате темно, как в погребе, в доме непоколебимая тишина глубокой ночи. Это было странно - разошлись на рассвете. От пуховика исходил тошный запах прели, спину кололо что-то жесткое: это оказалась цепочка с металлическим квадратным предметом на ней. Самгин брезгливо поморщился и, сплюнув вязкую, горькую слюну, подумал, что день перелома русской истории он отпраздновал вполне по-русски.
Чувствуя, что уже не уснет, нащупал спички на столе, зажег свечу, взглянул на свои часы, но они остановились, а стрелки показывали десять, тридцать две минуты. На разорванной цепочке оказался медный, с финифтью, образок богоматери.
"Ужасные люди, - подумал он, вспоминая тяжелые удовольствия вчерашнего дня.
– И я тоже... хорош!"
Широко открылась дверь, вошел Лютов с танцующей свечкой в руке, путаясь в распахнутом китайском халате; поставил свечку на комод, сел на ручку кресла, но покачнулся и, съехав на сиденье, матерно выругался.
– Содовой хочешь? Гриша - содовой!.. Он сжал подбородок кулаком так, что красная рука его побелела, и хрипло заговорил, ловя глазами двуцветный язычок огня свечи:
– Что-то неладно, брат, убили какого-то эсдека, шишку какую-то, Марата, что ли... Впрочем - Марат арестован. На улице - орут, постреливают.
– Теперь - вечер?
– спросил Самгин.
– Ну - а что же? Восьмой час... Кучер говорит: на Страстной телеграфные столбы спилили, проволока везде, нельзя ездить будто.
– Он тряхнул головой.
– Горох в башке!
– Прокашлялся и продолжал более чистым голосом.
– А впрочем, - хи-хи! Это Дуняша научила меня - "хи-хи"; научила, а сама уж не говорит.
– Взял со стола цепочку с образком, взвесил ее на ладони и сказал, не удивляясь: - А я думал - она с филологом спала. Ну, одевайся! Там - кофе.
У двери он остановился и, глядя на свечу, щелкая пальцами, сказал:
– Замечательно Туробоев рассказывал о попишке этом, о Гапошке. Сорвался поп, дурак, не по голосу ноту взял. Не тех поднял на ноги...
Дунул на свечу и, вылезая из двери, должно быть, разорвал халат, точно зубы скрипнули, - треснул шелк подкладки.
Самгин вымылся, оделся и прошел в переднюю, намереваясь незаметно уйти домой, но его обогнал мальчик, открыл дверь на улицу и впустил Алину.
– Куда? Раздевайтесь!
– крикнула она.
– На улицах - пьяные, извозчиков - нет, я едва дошла; придираются, озорничают.