Жизнь Маркоса де Обрегон
Шрифт:
Когда я добрался до гостиницы, запястье правой руки было у меня от ушиба толще мускула. Я пробыл в постели восемь или десять дней, оправляясь от потрясения, вызванного во мне страхом уже охватившей меня смерти, ибо это была величайшая опасность из всех, испытанных мной, потому что она была вызвана тем, кто не умеет говорить, а может только делать и молчать. Я был удивлен, что между людьми, проявляющими столько доброты и скромности, могли вырасти такие великие негодяи, без жалости, без справедливости и без разума. В то время, когда я лежал в постели, я обратил внимание на себя самого, говоря: «Сеньор Маркос де Обрегон, с каких это пор вы стали таким дерзким и храбрым? Что общего между учебными занятиями и отвагой? Очень хорошо вы соблюдаете правила жизни, каким научил вас ваш отец; разве вы не помните, что первым наставлением, какое он вам дал, было то, чтобы во всех человеческих поступках вы прежде исследовали то, что собираетесь предпринять; и во-вторых, когда вы что-либо предпринимаете, чтобы вы имели в виду, не может ли это обидеть другого; и в-третьих, чтобы вы сами с собой рассудили бы о конце, какой могут иметь хорошие или дурные начала? Очень хорошо вы воспользовались этими наставлениями; но как это хорошо, превратиться из студента в солдата – занятия, столь почетные, – а потом из солдата в мельника, и не в мельника, а в помол!» Как мало беспокойства доставило бы негодному мельничному колесу сделаться палачом и четвертовать меня! Я ощупывал свои ноги и руки, и так как находил их хотя и утомленными, но целыми и невредимыми, я воздавал тысячу благодарений святому ангелу-хранителю, ибо он по своей доброте является благоразумием людей, так как нашего благоразумия недостаточно, чтобы избавить нас от бедствий и несчастий, но его хватило бы, чтобы мы не подвергали себя им; однако эта божественная добродетель достигается так поздно и с такой опытностью в бедствиях и старости, что когда она приходит к людям, то кажется, что они уже больше не нуждаются в ней. А юность, естественно, так полна превратностей и перемен, что больше желает отдаться своему жребию и судьбе, чем подчиняться предусмотрительности. И я признаюсь, что малое количество благоразумия, каким я обладал, привело меня к тому, что я должен был жалким образом погибнуть там, где я стал бы пищей если не рыб, то водяных червей, – если бы не случилось так, что собаки с мельницы захотели бы устроить какое-нибудь пиршество, прежде чем это дошло бы до сведения хозяина. Я перенес мое несчастие как можно лучше, а мог я это очень плохо, потому что у солдатни не водится много денег, хотя в нее превращаются люди, опытные в том, чтобы ценить мир, и храбрые, чтобы посвящать себя войне.
Глава XXII
Я ушел из Бискайи, воздавая ей тысячу благословений, насколько мог скорее, чтобы прибыть в Виторию, где нашел одного кабальеро, своего друга, по имени дон Фелипе де Лескано, и он приютил меня и ухаживал за мной, так что я мог оправиться от случившегося несчастья. И, чтобы не упускать случая повидать все, оттуда я отправился в Наварру, [246] коннетаблем которой был тогда сын великого герцога Альбы, дон Фернандо де Толедо, [247] но на этот раз с большей осторожностью, чтобы не попасть в какую-нибудь необдуманную историю; потому что в каждом королевстве, городе и селении есть различные обычаи, и тот, кто их не знает, должен считаться с местными условиями, живя хорошо и спокойно. И я всегда старался считаться с первым доказательством этого, какое дала мне неприятность на мельнице, если только я не забывал об этом, – ибо, будучи молодым, иногда спотыкался, главным образом, в таких делах, в которых можно поумнеть только с возрастом. Тем более необходимо выполнение обычая в таких делах, что эти обычаи с привычкой становятся легче, и если они не противны разуму, то не должно оставлять их, если только что-нибудь другое не заставляет сделать этого.
246
Наварра – провинция (некогда королевство) в испанских Пиренеях.
247
Коннетабль – командующий вооруженными силами провинции или королевства. Великий герцог Альба – дон Фернандо Альварес де Толедо (1508–1582), кровавый усмиритель восстания Нидерландов.
В конце концов я так вел себя в Наварре и Арагоне, что приобрел много друзей. И, по прибытии в Сарагосу, город и столицу древнего королевства Арагон, которая тогда не имела той доброй славы, какой заслуживала бы, я нашел столько и таких добрых друзей, что по любви, какую они обнаруживали ко мне, я казался скорее местным уроженцем, чем чужестранцем. Но я все время был очень осторожен и старался не заглядывать в окна, – потому что жители этого королевства ужасно ревнивы, – ни с кем не затевать ссоры, не обращать внимания на малозначащие слова, ибо из этого возникает вражда и ненависть.
Мне оказал честь приглашением в свой дом на то время, что я там находился, один знатный вельможа, большой любитель музыки и всех проявлений ума и добродетели, окружая меня почетом и помогая в моей нужде. Поддержка, которую он мне оказал, была настолько значительна, что я стал развлекаться игрой больше, чем это было разумно, хотя до тех пор я этому не предавался, а этого оказалось достаточно, чтобы мне рассеяться и предаться этому пороку, что причинило мне еще больше беспокойства. Ибо я предался тому, чему предавались все, так как во дворце столь велика праздность и так мало поощряются литературные упражнения и занятия науками. Это порок против христианской любви, преисполненный необузданного гнева в том, кто выигрывает, и вынужденного смирения в том, кто проигрывает, – порок, так захватывающий того, кто ему предается, что не оставляет ему воли на что-либо другое. Один игру предпочитает чести, другой оставляет умирать с голоду жену и детей, – и это бедствия самые обычные, потому что есть еще много других, о которых нельзя и невыносимо говорить.
Один очень рассудительный идальго пускался на такие уловки ради игры и оказался настолько во власти этого обычая, – причем привычка уже превратилась в природу, – что даже когда его мать стала упрекать его и просить бросить игру, обещая отдать ему все свое состояние, которое было немалым, он ответил, что подобен человеку, пронзенному кинжалом и живущему, пока кинжал находится в ране, а если его вынуть, то он сейчас же умрет, – и что если его лишат игры, то он тоже должен будет умереть. Но так велико желание выигрывающего и так велико отчаянье проигрывающего, что ни первый не останавливается, пока не погибнет, ни другой не живет, пока не вознаградит себя. Один беспокоится из-за выигрыша, другой задыхается от надежды выиграть, и оба легко меняются положением; но обычно долго не удерживаются в одном положении, и нельзя представить себе той адской ненависти, какую питает проигрывающий к выигрывающему, хотя он всячески скрывает ее, так что кажется, что в этом отношении у него не хватает познания основной причины, происходящей оттого, что он не может отомстить своему врагу. Тот, кто захотел бы посеять раздор между двумя большими друзьями, пусть заставит их играть друг против друга, ибо дьяволу не нужно больших усилий, чтобы сделать их большими врагами; такова сила ненависти, возникающей в игре: сколько из-за игры происходит гнусных убийств, совершенных с насилием и предательством, сколько краж и обманов! Я не хочу опять представлять себе то, что я видел происходящим во время игры и из-за игры; я хочу только сказать, что она обладает такой властью, что человек, стремящийся сосредоточиться, или чтобы писать, или чтобы читать, или ради других добродетельных занятий, если он один раз сядет за игру и проиграет, то он будет нуждаться в помощи не ба, чтобы опять связать нить там, где он ее оборвал.
Я отвлекся этим рассуждением и сообщил его друзьям, которые предавались этому постыдному занятию; с одним из этих друзей у меня произошел случай, очень постыдный для меня и смешной для других. Однажды ночью он попросил меня сопровождать его, так как ему нужно было поговорить с одним лицом, и он хотел взять меня для своей безопасности. Я оделся по-ночному, со шпагой и маленьким щитом, надел полотняные штаны, или шаровары, короткий плащ с двойным подолом и другие вещи, чтобы изменить свой обычный вид, и таким образом мы отправились туда, куда он меня вел, к дому, у двери которого была скамья. Часы пробили одиннадцать, потом двенадцать, – это был назначенный час, – и он сказал мне, чтобы я дожидался его, сидя на этой скамье, так как он сейчас же выйдет. Я уселся поудобнее и, бормоча сквозь зубы, начал всячески разгонять сон, так как час его уже наступил. Следующий день был днем большого праздника апостолов; я слышал, как пробило два, потом три, а приятель мой не мог выйти, так как для этого была помеха; я падал от сна; я принялся прогуливаться и молиться, понимая, что я прибегал к этому, чтобы не заснуть, тогда как это усыпляет больше всего на свете. Я опять сел, потому что устал от такой долгой прогулки, и, так как я давно уже переварил ужин, то, как я ни тер глаза слюной, я не мог совладать с собой до такой степени, что не знаю, как и каким образом, против желания, я заснул на скамье, где сидел, и спал, пока не зазвонили на следующий день к большой обедне и пока под звон праздничных колоколов и шум большого количества народа какие-то дамы, проходя мимо, не сказали: «Как здорово храпит эта свинья!» – и не велели эскудеро разбудить меня. Я проснулся и, подняв глаза с хорошим зевком, увидел солнце на середине улицы, и, услышав музыку колоколов, я закрылся плащом и пустился бежать не к своей гостинице, а на маленькую площадь Медичи, причем меня преследовало больше трех сотен собак. Заворачивая за какой-то угол, я столкнулся со слепым, несшим за пазухой дюжину яиц, и в тот же момент, как я столкнулся с ним, он поднял посох и ударил меня по левому плечу; а так как с него текли желтки яичницы, то говорили, что я разбил желчь у него во внутренностях. Хотя в своем бегстве я был уже поблизости от дома, где собирался укрыться, но благодаря поспешности, с какой я бежал и какую мне придавали собаки, я споткнулся и растянулся у дверей сеньоры столь благородного происхождения, что, когда я послал ей в подарок двух куропаток, она бросила их в нужник, потому что они были нашпигованы свиным салом. [248]
248
… нашпигованы свиным салом – антисемитский выпад.
Кажется, что этими мелочами умаляется цель, заключающаяся в этом рассуждении; но если рассмотреть внимательно, то именно для этой цели все это имеет большое значение, ибо здесь описываются не подвиги вельмож и храбрых генералов, а только жизнь бедного эскудеро, который должен был пройти через такие приключения и другие, подобные им, – а также чтобы порицать за столь большую оплошность, как совершенная этим другом и мной. Я считаю ошибкой брать с собой ночного спутника, когда кто-нибудь идет с определенным намерением: потому что если он идет туда, где нет опасности, то не следует иметь свидетеля своих проказ; а если он идет, предполагая какую-нибудь опасность, ясно, что не следует желать позорить дом и в случае необходимости следует удалиться, – а чтобы легче было бежать, лучше идти одному, чем в сопровождении, потому что, в конце концов, не имеешь при себе никого, кто сказал бы, что ты бежал. И хотя самое мудрое и безопасное – не делать этого, но если это делается, то пусть это будет в одиночестве, без спутников: ибо дружба между людьми может кончиться, и тогда немедленно разоблачаются тайны. Вот любезность, которую я оказал, дожидаясь его и охраняя его персону, – кто скажет, что это не было глупостью?! Прошло два часа, приближался день, какая же была мне необходимость подвергать себя мучению, лишая себя сна? Разве какую-нибудь королевскую крепость мне было приказано охранять, а не пропащего человека, чтобы мне подвергаться опасности, кроме того позора, какой я испытал?
Если нужно подвергать человека таким большим опасностям, то это должно быть в том случае, если известна явная опасность для жизни или чести со стороны какого-нибудь лица, или повинуясь приказанию какого-нибудь знатного вельможи или правительства. Но что я подвергаюсь превратностям судьбы ради того, кто наслаждается, не больше заботясь о моем теле, чем о своей душе, – это я считаю излишней любезностью. Что потерял бы я в отношении моей чести или выгоды, если бы отправился вкусить покой и отдых, которых природа требует для своего сохранения? Если бы я чувствовал себя виноватым в том, что покинул его, я спросил бы его: разве я покинул его в какой-нибудь подземной тюрьме, откуда мог бы вытащить его своей рукой, или разве он оставил меня отдыхающим на моем ложе, или разве он оставался среди врагов веры, если он оставался среди не желавших блюсти ее? Говорят, как я всегда слышал, что тот, кто был спутником в несчастьях, должен быть также спутником и в наслаждениях; но здесь – удел бедствия был для меня, а удел наслаждения для него.
В заключение, я считаю заблуждением брать с собой товарища в подобных предприятиях, и еще гораздо большим – кого-либо сопровождать в них; ибо если кто-нибудь зовет товарища по малодушию, он играет жизнью того, кто его сопровождает, потому что при первом же случае сам он бежит, а того оставляет в руках врагов, которых тот не имел и не боялся. И пусть каждый обратит внимание, если с ним это случится, что он является соучастником вреда, какой наносит другой, кого-нибудь оскорбляя.
Я привел себя в порядок, переодевшись и поспав – хотя уже спал достаточно для порядочного человека – в том самом доме, куда прибежал и где я нашел одного из его обитателей преисполненным такой печали, что, хотя он видел, как я растянулся на земле, причем шпага отлетела в одну сторону, а плащ в другую, он не нашел этого случая смешным, как другие, видевшие мое падение, – ибо падение является причиной большой досады для того, с кем оно случается, и большого смеха для того, кто его видит. Несмотря на все это, добрый человек подошел, когда я лежал во всю свою длину в доме этой доброй женщины, любительницы свиного сала, и так как ему показалось, что я был огорчен, то он пришел как бы утешиться со мной, говоря, что все люди на свете испытывают бедствия и что он так же погружен в них, как и все живущие на свете. Я спросил его, в чем заключались несчастья, сделавшие его таким грустным, – потому что я всегда был сострадательным; а он ответил мне одним только словом:
– Ревность.
– Это несчастье у вас? – сказал я ему. – Я не хочу вас спрашивать, достоверно ли это или это только подозрение; но я хочу сказать вашей милости, что это болезнь неопытных юношей, потому что, будь они опытнее, они знали бы, что все ревнуют друг друга. И если бы они обратили внимание на то, что другой, к которому я ревную, ходит пожираемый ревностью ко мне, то я утешился бы его несчастьем и видя его страдающим и истощенным постоянной тревогой. Разве я могу найти какое-нибудь большее утешение, чем видеть моих недругов страдающими и смеяться над ними? Ибо думать, что женщина, развлекающаяся такими отношениями, должна удовольствоваться тем, что дает ей один, это все равно что думать, будто шулер должен удовлетвориться одним только выигрышем, который делает кого-то несчастным. Ревность вселяет дьявола в тело того, кто одержим ею, и кажется, будто такой человек носит его с собой, потому что ревность не причиняет вреда никому, кроме того, в ком она пребывает, и чем больше ее скрывают, тем сильнее она становится. Она держится на столь низменном основании, что, убедившись в истине, или умирают, или находится повод постепенно отделаться от нее, удаляясь от того, что ее вызывает. Я уверен, что есть много ревнивцев и они не знают, что находятся в одинаковом положении, и поверьте, что так обычно бывает. Если ревнуют собственную жену, то этим наносится ей оскорбление, ибо самая низкая женщина на свете больше уважает тень своего мужа, чем всех остальных мужчин.
Один вельможа в этом городе очень хорошо сказал, что такое ревность, и следует не вспоминать о столь неприятных вещах, а утешаться тем, о чем я сказал, а именно – видя, что из-за меня страдают так же, как я страдаю из-за других: ибо женщины пришли в столь несчастное состояние, что самую природу свою лишили той приятности, какой она их наделила. Они пользуются этим только для того, чтобы присваивать и похищать имущество, притворяясь любящими тех, с кого им хочется содрать шкуру, чтобы только сравняться в нарядах с теми, которые по своему происхождению, унаследованному от предков, родились благородными и почтенными, богатыми и знатными, – ибо им кажется, что не должно быть на земле различия и неравенства между женщинами и женщинами, как на небе есть различие между ангелами и ангелами. Я смешал здесь один вопрос с другим, потому что от этого порока проистекает общение с многими, из-за чего все ревнуют; и так как каждая имеет свою дюжину ангелов-хранителей, то они считаются ходячей и законной монетой.