Жизнь некрасивой женщины
Шрифт:
— Китти, Китти! — мама укоризненно покачала головой. — Ты очень зла… Положа руку на сердце, скажи, разве эта несчастная нормальна? Христос учил прощать врагов…
Мы обе замолчали… Я чувствовала, что мама жалеет Анатолию, а может быть, и даже наверное, узнав теперь до конца ее сущность, все же продолжает любить.
Но как же, думала я, как мама, такая религиозная, может простить Анатолии клятвопреступление, ее ложный крест перед иконой?! Но я молчала. Ведь, продолжая спорить, могла так далеко зайти, что опять почувствовала бы себя в своем доме одинокой, чужой, и мне ничего не оставалось бы, как снова уйти и потерять родной кров, на пороге которого очутилась после стольких мучений… Поэтому я не протестовала, когда мама подошла к двери и повернула ключ в замке.
Потерявшая всякий человеческий образ, Анатолия буквально на четвереньках вползла в комнату. Она оббила об дверь руки и ноги и теперь плакала, подвывая, как настоящий дикарь. Ворот ее платья был разорван, видимо в припадке ярости, волосы так и остались распущенными, и она дрожащими пальцами то утирала ими слезы, то начинала их теребить, тревожно вглядываясь в наши лица.
Я отвернулась и услышала за спиной голос мамы:
— Приведи себя в порядок… причешись, наконец… умойся!
Анатолия хотела целовать ей руки.
— Оставь… — холодно сказала мама. — Проси прощения у Китти, ты перед ней больше виновата.
— Это совершенно безнадежно, — спокойно улыбаясь, сказала я, — если б была моя воля, то я выгнала бы вас из нашего дома. Прощать я не умею, но нам надо жить здесь, около мамы, и ради нее я буду по отношению к вам вполне корректна.
— Киттинька, — залепетала было тетка.
— Замолчите! — оборвала я ее. — Ведь я не мама и вашей игре не поверю. Давайте кончим всякие объяснения.
Мама очень просила меня остаться и погостить дома хотя бы недельку. Но на улице уже стемнело и стрелка часов приближалась к семи вечера.
— Мама, я не могу остаться, — сказала я с грустью, — в половине восьмого Ника будет ждать меня против наших окон. Вечером мы уезжаем в Кораллово, поезд отходит в девять вечера.
На это мама ничего не ответила, и из ее молчания я заключила, что она еще сердится на Васильева. Но я ошиблась.
В назначенный час мама подошла к окну и стала усиленно махать Нике рукой, чтобы он пришел к нам.
Вскоре Ника уже стоял в комнате, и мама плакала у него на груди. Мы все целовались. Вошла тетка, и этот день, полный объяснений, слез, клятв, обвинений и всякого рода волнений, закончился наконец всеобщим примирением.
Ника был растроган до слез и проявил необыкновенное великодушие.
— Мне необходимо ехать сегодня же, — сказал он маме, — а Курчонок пусть поживет у вас недельку, а если хочет, то и больше… только мне позвольте ее навещать…
Большего счастья я не могла желать. Родные стены… вещи, которые помнишь с детства, портреты…
Мама рассказала мне, что продала лучшие фамильные драгоценности, обегала все антикварные магазины и подобрала прекрасную старинную парчу, которой обили всю мебель, обновив таким образом обе комнаты. Рояль «Бехштейн» был заново отполирован и настроен. Обе комнаты блестели и сияли, паркет натерт. Мама умела содержать дом в чистоте и порядке.
Первые два дня мы без умолку говорили, смеялись, перебивали друг друга и целовались.
На третий день, в ночь, забрали на Лубянку Анатолию. Утром туда же вызвали маму и меня.
Этот вызов был вполне оправдан. Ведь наши враги своими ушами слышали, как тетка кричала о том, что мы преступницы, и обвиняла нас в убийстве каких-то людей…
На допросе тетка объяснила, что из-за моей матери несколько десятков лет тому назад застрелился ее жених, режиссер Иван Гардинский, а из-за меня в 1921 году застрелился певец эстрады Владимир Юдин.
Нас допрашивали по отдельности, но через какие-нибудь сутки мы снова были у себя на Поварской.
Мама просила меня сохранить этот вызов в тайне от Васильева, чтобы не настраивать его против Анатолии.
Последняя же пришла в свое прежнее беспечное настроение. Она опять звала свою сестру мамочкой, причесывалась в две косы, громко топала в коридоре и говорила о себе сюсюкая, в третьем лице:
«А скоро Таличкин день Ангела. Что ей подарят?», «А Таличке дадут денег на кино?», «А кто даст Таличке сдобную булочку?», «А разве Таличка сегодня не хорошенькая, разве она не душечка?» и т. д.
Она продолжала учиться кройке и шитью на мамины средства. Она резала и кромсала целые кучи материи, а когда садилась за шитье, то порола один и тот же шов десятки раз. Совершенно бесталанная, она сорила зря деньги, портила материю, но при этом с гордостью говорила: «У маленькой Талички трудолюбивые ручки!» Иногда, устав от бесплодных трудов, она, вздыхая, прикрывала глаза и говорила: «Надоела проза… хочется музыки», — и, сев за рояль, начинала петь сильным, совершенно фальшивым голосом, беспрестанно ошибаясь в поиске нужных клавиш.
Любимым романсом Анатолии были «Хризантемы» Харито:
Ты хочешь знать, зачем теперь, Я умираю. О, поверь, Что стр-р-расть к тебе мне сердце глож-ж-ж-жет!В нашу дверь стучался побелевший от злобы Алексеев, за ним барабанили в стены Кантор, Мажов, Поляков:
— Умоляем! Умоляем! Пусть хоть целый день поет и играет Екатерина Прокофьевна и Екатерина Александровна, но не подпускайте к роялю Анатолию Прокофьевну… Мы с ума все сходим!
И я сочувствовала нашим врагам…
25
Первой, кому я сказала, что готовлюсь стать матерью, была мама.
— Какое несчастье! Какой ужас! — всплеснула она руками. — Ника знает?
— Нет.
— Слава Богу!
— Почему?
— Как почему? Ты хочешь иметь ребенка и передать ему по наследству алкоголизм отца?.. И потом… — Мама как-то замялась, затем прямо посмотрела мне в глаза и холодно сказала: — Дитя от тебя и от пьяницы, тверского мужика… ты хочешь родить полукровку? Умоляю тебя, ничего не говори Нике. Надо еще показаться врачам, не забудь, что у тебя порок сердца, от родов ты можешь умереть! А операцию тебе сделают официально в любой клинике, ты на это имеешь право. Подумай, на что идешь. Ребенок от Васильева?..
И для меня потянулись часы мучительных размышлений… Я не хотела иметь ребенка, потому что не любила Васильева, потому что знала: рано или поздно уйду от него и ребенок останется без отца, и главное — потому что боялась наследственного алкоголизма.
С другой стороны, мамино слово «полукровка», будто пощечина, обожгло мне сердце, и было обидно, что, еще не родившись, это маленькое существо было оскорблено своей бабушкой. Я вспоминала Никину тоску о сыне (а я была уверена, что у меня будет только сын). А вдруг рождение этого ребенка спасет Нику, образумит его, ведь он никогда не знал отцовства? И разве я не обязана попробовать еще это, последнее средство ради того, чтобы исправить, остепенить, оторвать от вина этого бесшабашного человека?