ЖАНРЫ

Жизнь Николая Лескова
Шрифт:

К Лескову приходят волнующиеся студенты, товарищи Николая Бубнова и совсем почти незнакомые. Двери кабинета таинственно запираются, слышны возбужденные голоса, споры, убеждения. Раздаются частые звонки. Одни уходят, другие приходят. Волнуется даже наша спокойная по натуре Анна Францевна Борцевичова, давно сменившая почему-то “с остреньким приветливым лицом”, любившую брусничное варенье Дуняшу.

Расстроенный отец отпускает меня с вразумляющим наказом от всего детского сердца помолиться перед сном о даровании мужества и крепости духа тому, кому предстоит сейчас истома предсмертной ночи и ужас казни завтра. Он пишет Пейкер: “Простите, что вчера я не пришел. Невозможно было: много горя, много опасности у людей, и надо быть с теми, кого можно еще успокоить и удержать, — сберечь кормильца “старой бабке” [Письмо не датировано. — ЦГЛА.].

После экзаменов я с Пейкер и нашей Анной Францевной еду до Рыбинска по железной дороге, оттуда по Шексне до Череповца и затем сорок четыре версты на лошадях по направлению к городу Кириллову, в село Ивановское.

Мать моя в Киеве с дочерью Верой.

Отец заканчивает срочные дела и берется редакционно подтянуть и выпустить впрок летние номера пейкеровского журнальчика “Русский рабочий”, от апрельского до июльского. Затем 15 июня он с Николаем и Михаилом Бубновыми отплывает в Ригу на местный “штранд” [Побережье (нем.).]. Поселяются они в самом тихом из всех здешних пунктов, с самым громким названием — Карлсбад, в скромнейшем пансионе отставного прусского унтер-офицера Регезеля. Владелец исполняется восторгом, узнав из рижской газетки, что у него живет “известный” писатель. В Дубельне уже был возвещен известный писатель и действительный статский советник И. А. Гончаров. Теперь есть такой же писатель и в Карлсбаде, в его, Регезеля, пансионе “Акцен-Гауз”.

Как Лесков готовился уехать, как плыл и устроился по приезде на штранд — лучше всех расскажет он сам в немногих строках своего первого обширного письма с места к М. Г. Пейкер.

“Я виноват, что не ответил путем на ваше последнее письмо, но дело было слишком второпях и наскоро. “Мудрые заботы” мои о вашем издании были уже все закончены, — хорошо или худо — это вам судить. Конечно, я хотел сделать хорошо или как можно лучше, но трудно, и даже не трудно, а вовсе невозможно сделать что-нибудь живое в этом мертвенном, чисто буддистском настроении притупления ума, воли и всех высших способностей, которыми “дитя света” может проявлять “свет, во тьме светящий”. Недаром и английская литература этого направления также немощна и безжизненна, как и наша. Из всех материалов вашего портфеля я выбрал только глазного доктора, который, впрочем, немножко сплетник и страдает водяною. Я его немножечко усмирил, немножечко подживил да значительно поспустил у него водицы, и он пошел. Вторая половина, где я более злился и стругал его со всех боков, — вышла совсем недурна и похожа на живую повесть о живых людях, а не о марионетках с религиозным заводом. Беда с этим искусственным зданием: тут машинка, там пружинка, и все одно за другое цепляется и путается само, и пряху путает, и в конце концов — рвется… Теперь о себе: я поселился, согласно совету Эйхвальда, на берегу моря, в 1 1/2 версте от Дубельна, в местечке Карлсбад. Место тихое, обитаемое “литератами” — людьми, мне не известными. Все дачи в сосновом лесу; грунт песчаный; море мелкое и малосоленое; живу в Акцен-Гаузе. Это длинный, как фабрика, дощатый сарай с окнами. Посередине идет коридор, а по обеим сторонам кельи, из которых из одной в другую все слышно, так что надо чихать и сморкаться с осторожностью, которой немецкие “литераты”, к сожалению, напрасно не соблюдают. Живу я “на харчах у немца”, и харчи эти очень плохи. Прислуга не говорит ни на каком человеческом языке, а только издает какой-то утиный шелест вроде “туля сэя сипу липу како пули мостэ пай”. Лихо их ведает: что это значит. Скуки здесь вдоволь, а грубо-циничного немецкого разврата еще более. Немецкие Дианы охотятся по лесам, поражая грубый пол своими стрелами, а людей бестолковых бьют зонтиками, что ужо и со мною случилось…

Работы у меня много, и не знаю: как ее приделать. Желаю все это кончить здесь, до 20–25 июля, а к 1-му августа быть у нас и обнять моего сына, о котором очень, очень сконфуженно скучаю. Пожалуйста, ласкайте его, и пусть он больше бегает, больше играет с простыми ребятками, купается и трясется на лошади. Целую вашу руку. Душевно преданный

Н. Лесков

Да пишите же мне побольше! Что вы заленились” [Письмо от 21 июня 1879 г. — ЦГЛА.].

В Дубельне дописываются “Архиерейские встречи”, подправляется неточно датированный отправленный Суворину “Этюд из культа мертвых”, под заглавием “Честное слово” [“Новое время”, 1879, № 1214, 17 июля. ], сберегший несколько любопытных петербургских бытовых литературных сведений шестидесятых годов и спиритуаоистически повествующий о как бы “видении” Лескову Артура Бенни в момент его гибели в Италии в 1867 году. Здесь же подготовляются “Однодум” и “Шерамур”, в намечавшейся серии “типических разновидностей” — “Дети Каина”, сложная записка для Ученого комитета — “О преподавании закона божия в народных школах” [“Выписка из журнала Особого отдела Ученого комитета Министерства народного просвещения. 4 декабря (1879 г. № 387). О преподавании закона божия в народных школах”. Спб., тип. А. С. Суворина, 1880.] — размером свыше девяти печатных листов, и т. д.

В одно из посещений Лесковым с его великовозрастными воспитанниками Дубельна он, после беседы с сидевшим “на музыке” Гончаровым и с его разрешения, повел их представиться знаменитому писателю. Михаил Бубнов так вспомнил этот своеобразный момент его отроческих дней:

“Наша группа шла между полукругом поставленными скамейками, причем мы продвигались по тому ряду их, в котором сидел Гончаров, а Николай Семенович двигался по предыдущему ряду, чтобы не мешать нашему уходу в тесном коридоре скамеек. Подходя, мы увидели очень пожилого человека, среднего роста, довольно тучной комплекции, одетого в темную крылатку, с черным “котелком” на голове. По своей наружности он был похож на культурного коммерсанта или на отставного, немного опустившегося крупного провинциального чиновника. Лицо у него было одутловатое, серое, с оттенком желтизны и почти совершенно безжизненное, неподвижное. Седые закругленные бакенбарды обрамляли его на щеках, а усы и подбородок были выбриты. Он сидел без движения, как будто и не замечал нашего приближения к нему”.

Гончаров, вяло улыбаясь, протягивал каждому представляемому руку, не произносил ни слова, предоставляя этим каждому, не задерживаясь, продвигаться дальше. Тем весь “чин” представления и исчерпался.

Это воспоминание нимало не расходится с тем, что говорил сам Лесков, если не подтверждает его своим полным созвучием с ним:

“Гончаров весь тут: сидим мы с ним за столом в гостинице, и вдруг он начинает прятаться за меня и шепчет: “Загородите меня, загородите меня собою… вон идет сюда господин, мой знакомый. Терпеть не могу, если меня беспокоят, когда я ем”.

Вот он, Гончаров, — “не беспокоите меня!”

Отношение Лескова к Гончарову было всегда безупречно почтительным. При памятных мне случайных встречах с ним на Литейном, около дома Мурузи, отец мой держался в затягивавшихся беседах подчеркнуто внимательно к каждому произносимому им слову, к каждому его жесту и движению. Если я, стоя сбоку в холодных сапогах, без запретных для кадет калош, начинал переминаться с ноги на ногу, отец искоса бросал на меня взгляд, требовавший терпения и выдержки.

Есть и документальный след взаимоотношении, существовавших между этими различными по возрасту и положению писателями.

Старший, даря оттиск из “Вестника Европы”, пишет:

“Николаю Семеновичу Лескову — в знак искреннего уважения к его истинно-русскому, симпатичному таланту от автора, февраль 1888”.

Младший благодарно принимает и бережно хранит дар, а через четыре года, уже по смерти дарителя, сам уже “маститый”, берет перо, чтобы благоговейно начертать:

“Драгоценно по собственноручной надписи Ивана Александровича Гончарова, с которою этот оттиск мне от него прислан. Н. Лесков, С. П. Б. 1892 г.” [Арх. А. Н. Лескова.].

1877 год принес, пусть и нерадостное, но давно ставшее неизбежным, разрешение безысходных семейных неладов.

1878-й дал хотя еще и небольшие, но все же обнадеживающие проблески изменения писательского жребия.

Полтора десятка лет спустя Лесков поучал:

“Каждому человеку суждено погибнуть так или иначе: одному от денег, другому от безденежья, третьему от жены, четвертому от любовницы и т. д.

Забот слишком много у людей. Каждый думает обеспечить себе старость, а ее-то у него, может быть, и не будет; обеспечить детей, а из них, может быть, выйдут негодяи, которых и обеспечивать или поддерживать не стоит.

Надо жить для самого себя, то есть для идей, которые есть в тебе и которые ты считаешь лучшими. В этом смысле в себе самом домогаться счастья, а не в жене, не в детях, не в богатстве и во всем прочем” [Записи. — Арх. А. Н. Лескова.].

Так говорила старость. Когда до нее было далеко — личное счастье виделось в ином.

ГЛАВА 9.ДОЧЬ

В один из первых дней августа 1879 года я с утра сидел в Череповце на пристани, вглядываясь — не задымит ли ниже на Шексне пароход, на котором плыл мой отец.

Обоюдно желанная встреча прошла тепло и радостно.

И могло ли быть иначе! Из рижского Карлсбада он писал М. Г. Пейкер:

“Родная Мария Григорьевна! Сегодня получил ваше письмо от 18-го июня, прервавшее мою скуку и тяжкое томление от неизвестности о сыне, которое длилось целых десять дней (с 14 июня). Разлука с ним меня просто пересиливает до того, что я уже стараюсь о нем не думать. Не только верю, но знаю, что вы и дочь ваша чувствуете, что в руках ваших все мое земное счастие; знаю и то, что мальчику моему весело и полезно быть с добрыми, христианскими и благовоспитанными женщинами, которых я и он любим, несмотря на упорное притворство одной из них в злосердечии, но… все-таки сердце ноет и тоскует по хлопцу” [Письмо от 24 июня 1879 г. — ЦГЛА.].

Поделиться с друзьями: