Жизнь Николая Лескова
Шрифт:
Он был красив, умен, образован, мягок и уветлив в обхождении, обладал прекрасным слухом и таким же голосом, баритоном. Кажется, все для успеха в жизни! На горе ему, в злую додачу ко всем этим данным шло… вино.
Наталия Петровна Константинова, искренно любившая своего многообещавшего племянника, сурово обвиняла сестру Марью Петровну в том, что, не обегая лично, во вдовстве, в глухом Панине чарочки наливки, а то и горькой, она неосторожно рано стала баловать ими и излюбленного сына-подростка, привив ему пагубную слабость.
Как-то летом 1870 года в каком-то большом селе, в престольный праздник, после обедни, перед всею “громадою” Василий Семенович, случившийся не в порядке, влез на дерево и с высоты своей импровизированной трибуны произнес такую речь, что “злякавшийся солтыс” поскакал к исправнику, тот настрочил “донесение”, и подлинно — пошла писать губерния. Потребовалось заступничество ряда благожелателей и поручительство маститого и всеми чтимого дядюшки Алферьева, чтобы кое-как приглушить “дело”. Служба была сорвана, положение скомпрометировано. Пришла безработица. Молодой, полный сил и энергии человек изнывал. В Киеве становилось невыносимо от покровительственных соболезнований, колких шуточек, улыбок. Не в добрый час поделился он своими невзгодами со старшим петербургским братом. С обычной “спешливостью” развернул последний перед ним заманчивые, но едва ли хорошо проверенные возможности в столице. Обескураженный провинциал доверчиво схватился за них с безысходностью утопающего.
Совершается оказавшаяся роковой смена Киева на Петербург.
Сомнения в правильности шага, тягостные предчувствия овладевают Василием Семеновичем уже в пути. Он пишет неосторожно покинутым им киевским своим родным:
“Ночью лил дождь, в вагоне стало душно от печки и табаку, разговор у всех едущих все как-то не клеился, — мне же лично стало грустно так, что я и сказать вам не умею, уж и сам не знаю почему, — рой самых безотрадных дум настолько меня преследовал, что не дал мне заснуть ни на минуту” [Письмо из Петербурга от 13 ноября 1870 г. — Арх. А. Н. Лескова.].
В Петербурге его все ждали нетерпеливо, а мать моя — с исключительным сочувствием к постигшей его беде и искренним радушием.
Вообще она никогда не отзывалась о нем иначе, как о человеке прекрасной души и редкого сердца. Отец мой, случалось, вносил тут какие-то непонятные нам условности и недомолвки. Нас это не смущало: мы знали строгость и взыскательность его суда. И братья мои, гимназисты, и совсем еще юная сестра Вера, и хорошо знавшая Василия Семеновича по Киеву кроткая мадемуазель Мари — все радовались предстоящему появлению на нашем часто не безоблачном горизонте нового члена семьи, такого, по словам нашей матери, молодого, доброго, веселого, красивого.
Обо мне уж и говорить было нечего: я знал, чутьем и сердцем брал, что “мой дядя Вася” будет мне в помогу и радость, и буквально горел желанием скорее увидеть первого из всех живущих где-то, в каком-то Киеве, моих дядей.
Лихорадка “ажидации”, впрочем, постепенно охватила вообще весь дом.
Наконец 12 ноября Василий Семенович приезжает.
Пришелся он по сердцу всем. А дальше — совсем завоевал всеобщую любовь и расположение редкостной милотой души и нрава.
Первый день проводит у нас, а на другой нанимает две комнатки напротив.
Идут медовые дни свидания братьев: осмотр города, показ провинциалу достопримечательностей столицы, галлерей, музеев, Эрмитажа.
13-го утром “ездили в омнибусе по Невскому, заезжали к Фумели, ходили по Пассажу”, — пишет он в Киев. Старший брат, не без оттенка снисходительного покровительства, руководит младшим в постижении всех превосходств столичной жизни. Но почему-то слишком как-то рано начинает казаться, что “status” его “до сей минуты — некрасив он незавиден донельзя, а все-таки я в восторге уже от одного того, что я не в Киеве, где мне все надоели и я всем надоел! Чем порадует меня дальше судьба, буду писать. Тебе еще раз спасибо, Алексей, за твое братское добро; шлю тебе глубокий мой привет из моего “прекрасного далека”. Не забывайте меня, — пишите” [Письмо из Петербурга от 13 ноября 1870 г. — Арх. А. Н. Лескова.].
Через десяток дней мать, должно быть не без смущения, читает в письме его к ней: “У Фумели учиться, как я вижу, нечему, разве только любезности говорить, но зубы у меня и свои есть”. Выдвигается новая комбинация с присяжным поверенным Г. Добролюбовым, защищавшим Каракозова, но и она оказывается сначала малоосязательной, а потом и вовсе призрачной [Письмо от 23 ноября 1870 г. — Арх. А. Н. Лескова.].
Прямого делового устройства нет как нет! Деньжонки на последнем исходе. Заработка нет. Мать посылает к рождеству вторую полусотню. Сын горячо благодарит и пишет ей: “Дела мои идут туго донельзя; до сих пор живу еще лишь одними обещаниями и советами… Буду о вас думать; о себе уже надоело до боли” [Письмо от 9 января 1871 г. — Арх. А. Н. Лескова.].
Сдвига никакого. Время идет, а с ним растет и нужда. Бесплодно проходит четверть года!
15 февраля Василий Семенович заводит бесхитростный дневничок [Арх. А. Н. Лескова.]. Записи его тягостны. Идут упреки себе в “гнусной и угнетающей дух и тело слабости”, отмечается “глубокое уныние”, говорится” что “решительно никогда самолюбие так не страдало (брат Николай)”.
Мечты об адвакатуре развеяны как дым! Что же делать? Чем жить?
И вот впервые произносится — Ташкент! Единственная панацея ото всех бед и зол — сделаться пресловутым “ташкентцем”! 18 февраля заносится в дневничок: “Николай говорит, что поездку эту легко устроить через Философова, от которого можно добыть письмо к Кауфману; дай бог, чтоб это устроилось! Я буду очень рад”. Ставится крест на ни в чем и ни в ком не оправдавший себя Петербург. Спасаться от нужды и унижений. Бежать — безразлично в какую даль и неизвестность, хоть в преисподнюю.
Николай Семенович хорош с Дягилевыми. Одна из них замужем за генерал-прокурором Военного министерства В. Д. Философовым. Его письмо к туркестанскому генерал-губернатору А. П. Кауфману — верное назначение. Но когда оно напишется, когда дойдет, когда ответит такой важный и занятой человек! А ждать уже нет мочи!
24 февраля Василий Семенович “любезно” принят Философовым, обещавшим “содействовать” назначению “письмом к Кауфману”. Дело пошло. Пошли и свидания с менее значительными, но более осведомленными в туркестанских делах крупными чиновниками, “…добыл более подробные сведения о местах… и образе жизни гг. ташкентцев; неутешительно, а все лучше того, что я теперь выношу”, — заносится в дневничок. Приехавший из Туркестана видный работник предлагает “место участкового судьи, — это что-то вроде европейского мирового судьи; содержания 3200 р[ублей] с[еребром]… Жизнь предстоит ужасная, но все-таки жизнь моя собственная, непрошеная… Весь этот промежуток времени не прожил, а буквально промучился и прострадал… Быть далеко от родных и знакомых, — чего еще желать в моем положении?! Время все лечит, авось вылечит и мои горести и стушует мое прошлое, которым меня чуть не ежедневно упрекают в самых грубых формах. Господи! на Валаам решили отправить для исправления!.. Шевелится чувство скверное, а победить его не умею теперь”, — пишет измучившийся владелец дневничка 28 февраля. Но тут же, казалось, всю эту юдоль пронизал луч света, спасения, возможности вернуться в родной Киев, на привычную работу и к жизни среди во всяком случае более радушных людей, чем оказались в Петербурге Фумели, Добролюбов и другие: “От Михаилы Николай получил письмо, в котором он прислал мне указ Киевской уголовной палаты о зачислении меня кандидатом на должность судебного следователя”.
Увы, должно быть из ложного стыда, спасительное предложение отвергается. Мать никогда больше не увидит своего любимца. Свершается вторая и уже последняя, фатальная ошибка.
Марья Петровна, несомненно, уже многое переоценила в петербургских возможностях и подавлена. 2 марта ее горький сын записывает: “От матери получил грустное письмо; буду ли отвечать — не знаю. Говорил немного по этому поводу с Николаем, — он, кажется, во всем считает себя правым, то есть находит, что он поступил относительно меня так, как бы и следовало. Эта всегдашняя его замашка — быть всегда и во всем правым — меня не удивила, но мне сделалось очень тяжело и противно, и я постарался перервать этот разговор в самом начале и ушел в залу читать газеты”.
Разделяют материнские сомнения и братья. Их страшит предложенный Николаем Семеновичем на смену неудавшемуся Петербургу неведомый Ташкент. Три дня спустя в дневничке появляются новые строки: “От Михаилы Николай получил сегодня письмо, в котором он по общему, вероятно, решению просит Николая удержать меня от поездки в Ташкент, п[отому] ч[то] там, мол, его погибель”. Брат — беллетрист, напротив, всегда считал, что молодому человеку надо больше ездить, видеть, узнавать, набираться в ранние годы избытка впечатлений. Киевляне, не слишком доверявшие вызову Василия в Петербург, теперь еще меньше сочувствовали, исходившему опять от старшего брата, плану отправления его на дальнюю окраину, зловеще прославленную ее чиновниками — “ташкентцами”! Новая попытка вернуть брата, достаточно уже натерпевшегося в Петербурге, в привычные бытовые условия, в простодушное родственное и знакомственное окружение остается бесплодною. А бесхитростно пополняющийся жуткими записями дневничок день за днем превращается в страшный “человеческий документ”: