Жизнь Николая Лескова
Шрифт:
Известие об этом невыразимо меня обрадывало, как по беспредельному моему уважению к вам, так равно и потому, что под начальством вашим будет находиться старший из сыновей моих, другой уже год посвятивший себя изучению уголовного права, по собственному его желанию. Юноша с характером сильным и способностями, по отзывам других, достаточными, которого по этому поводу и позвольте рекомендовать в ваше покровительство. Умоляю вас быть ему тем, чем когда-то были ваши родители мне или чем бывают вообще аристократы для нашей мелкой братии пигмеев. Не хотелось бы мне, чтоб он когда-нибудь был секретарем, но чтоб покороче ознакомиться с ходом уголовных дел, производителем их быть ему желал бы, а далее хотелось бы сотворить из него то, чего будет сам заслуживать. Всех у меня 4 сына, вторый из них обучается в Орловской гимназии, мальчик, как кажется, с превосходным талантом, третий, ваш крестник, также заучился грамоте порядочно, а последний, по 4 году, побрыкивает еще на воле. Мне хотелось бы кого-нибудь из них пустить по военной службе, но я уже обессилел, а протеже никого более не имею. Еще раз позвольте повторить нашу покорнейшую просьбу о внимании вашем к нашему сыну первенцу. Не о снисхождении к его слабостям, а о справедливости к нему вас прошу.
Милостливой государыне Софье Ивановне пренизко кланяюсь. Как мать, знакомую с чувством чадолюбия более, чем всякий мужчина, я покорнейше прошу и ее об участии к моему сыну. Когда-то незабвенная Александра Ивановна умела открыть в благорасположение Николая Ивановича всякого, за кого его просили или кого она удостоивала своего предпочтения.
Почувствовать добра приятство
Такое есть души богатство,
Какого Крез не собирал.
С истинным высокопочитанием всегда
честь имею быть,
Милостливый государь,
вашим покорнейшим слугою
Семен Лесков.
17 марта 1848. с. Панино, Кром. уезда” [Арх. А. Н. Лескова. ]
Почему-то “юноша с сильным характером”, в заботе о котором писалось письмо, не передал его по назначению. Этим счастливо удвоилось все письмовое наследие “крутого человека”. Кроме завещательного наставления 1836 года и этого письма, не сохранилось больше ни строки, писанной рукой отца писателя.
Так оно и лежит почти сто лет в конверте, на котором рукою Николая Семеновича написано:
“Письмо моего покойного отца к
Дмитрию Николаевичу Клушину.
Письмо это не было отдано тому, кому оно писано” [Арх. А. Н. Лескова.].
Не сохранилось ничего и из бумаг его, о которых говорено выше, но которых я лично никогда не видал у нас в Петербурге, как не слыхал о них и в Киеве. Может быть, они и были в свое время в Панине, но при переезде семьи в 1863 году в Киев, если еще не раньше, упразднились. В деревне в хозяйстве бумаге больше применение.
Письмо ясно отражает большую угнетенность, придавленность.
Писано оно за три-четыре месяца до смерти. Заканчивается оно не без искательства приведенными строками державинской “Фелицы”. Ими же, через двадцать восемь лет, писатель заканчивает свой рассказ “Пигмей” [Первоначальная публикация — “Три добрые дела (Из былого)”. — “Гражданин”, 1876, № 14, 3/4 апр.; Собр. соч., т. III, 1889.], фабулу которого, может быть, слышал от своего отца. Едва ли здесь только слепая случайность.
Итак, первенец служит, второй сын преуспевает в гимназии, крестник сановника заучился грамоте, четвертый побрыкивает, а их отец, в тоске от бездеятельности, глохнет и опускается выброшенным из поглощавшей его кипучей деятельности. Приложить себя не к чему. Все в прошлом. Беспросветная тоска! Не спасает ни Флакк ни Ювенал, ни малодушные уступки общеизвестным слабостям человеческим… Жизни нет. Она должна скоро оборваться. Холера вносит во все последнюю поправку.
Николая Семеновича при смерти отца в Панине не было. О всех ее подробностях он слышал рассказы матери, братьев, слуг… Драму последних лет отца он представлял себе яснее, а со временем и глубже многих в семье.
Проходят десятки лет. Лесков начинает, и на первых же главах бросает, роман “Незаметный след”. В нем как будто намечалось повествование о судьбе юноши, в которого его отцом заронены семена опасных исканий, неудовлетворенности, “фантазироватости”, словом — будущего “человека без направления”, не подчиняющегося слепо чужим доктринам. В отце юноши взяты кое-какие черты Семена Дмитриевича. Бытовое в очень многом совершенно несхоже с событиями, происходившими в жизни отца Николая Семеновича, особенно в отношении его женитьбы. Но кое-что, по воле автора романа, сближается, а местами творчески и призанимается им почти из действительности. Такие, взятые из собственных воспоминаний, частности биографически ценны. Не воспользоваться ими было бы ошибкой.
В канун своей смерти, мрачно настроенный, отец героя поручает явно апокрифичному дьякону Флавиану будущих своих сирот:
“ — И… отдай их куда знаешь… в портные, в кузнецы… в сапожники…
— Ну вот еще, что заговорил… Для чего это “в сапожники”? Чтобы каждому к ногам сгибаться да мерки снимать…
— Все равно… нельзя не согнуться…
— Ты покушай и ляг, и не думай о том, что было. Все пойдет по-новому.
— Знаешь, в каком случае возможно, чтобы что-нибудь пошло наново?.. Это возможно тогда, если… меня не будет более на свете.
— Вот тебе и раз!
— Поверь мне, поверь: я все испортил… такой был характер.
— И хороший характер.
— Ничего нет хорошего. С таким характером надо было жить одному”.
Грибы, якобы собранные дьяконом, были изжарены и съедены. Ночью — холера и смерть.
“Все бегали и суетились, отца то терли, то поднимали на кресло, то опять клали на диван. Он говорил только одно слово:
— Пожалуйста, пожалуйста!
Когда его поднимали, он просил: “пожалуйста”… Его клали—он опять повторял то же “пожалуйста”.
Лицо отца было страшно и точно все покрыто прилипшею к нему черною вуалью. Отец стонет и все повторяет: “Пожалуйста, пожалуйста!” — и через час эти крики затихли: его уже не было. Он умер утром на заре.
Это была холера, первою жертвой которой лег мой отец.
Он расстался с жизнью скоро и неожиданно, но… как-будто сам того желал.
Отца похоронили в простом деревянном гробе, который сделали наши мужики; но большие имущественные недостатки и тут дали себя чувствовать. У нас не было даже столько досок, чтобы можно было сколотить простой гроб с голубцом, а крестьяне находили, что для помещика необходим голубец, то есть крышка не из одной, а из трех досок. В дело вмешался дьякон Флавиан, у которого, между прочим, были в запасе и доски. Гроб сделали с голубцом”.
Дальше шло вперемежку: и совсем не панинское и совсем лесковское. Говорилось, что в свое время покойного искали “вытолкать из дворянской среды”, как “человека без направления”, что сам он “хотел быть похоронен как простой крестьянин” и что он как-то говорил, что у его старшего сына “превосходное сердце, над которым рано пролетает голубь и снизу проползает змей, и оба они оставляют незаметный след. Если бог его сохранит, то он проживет недаром” [“Новь”, 1884, № 1, 2 от 1 и 15 ноября. Роман в Собрание сочинений не вошел и не переиздавался.].
Это уже чистой воды сам Лесков последнего своего десятилетия. Он уже на словах и в письмах учит “зарыть дрянь”, как только станет несомненной смерть: в “посмертной просьбе” заповедует нищенски хоронить его, “по последнему разряду”.
В приведенных выдержках из романа вымысел охотно уступает место памяти, живым рассказам очевидцев смерти и собственным воспоминаниям об ипохондрии и мизантропии отца в период безрадостного панинского завершения незадавшейся жизни.
Описание отвечает разновременно слышанному лично мною.