ЖАНРЫ

Жизнь Николая Лескова
Шрифт:

Я обо всем этом отписал Кокореву откровенно и получил от него письмо тоже очень теплое и задушевное, в котором он просит меня не прощаться. Я его благодарил и ответил, что очень рад его знакомству; рад буду и работе, которая может случиться (особенно сопряженной с поездкою в описательной цели), но ни на что не напрашивался и отошел, как говорят, с “достоинством”. На том дело наше и кончено. Я на него ни в малой претензии и думаю, что вы не ошибаетесь: он мне даже желает пригодиться, но ему не до меня… За совет и отличное истолкование моих опрометчивых слов усердно вас благодарю и повторяю: я уже так и сделал, как вы пишете. Делать “все, что потребуется”, я разумел о роде занятий, т[о] е[сть] ездить, писать, с людями говорить и т[ому] п[одобное], но слава богу, что и я ему этого не сказал, и вы тоже…” [Письмо от 1 марта 1875 г. — Пушкинский дом. Письмо от 1 марта 1875 г. — Пушкинский дом. ]

За разбор нефтяного проекта Скальковского Кокорев, видимо уже ближе к концу 1875 года, прислал Лескову 300 рублей без пояснений о возможности чего-либо в дальнейшем.

Скальковскому близкое сотрудничество с зорким публицистом-обличителем не могло улыбаться, как, должно быть, и его принципалу.

Обеспечить Лескову неудачу у Кокорева для Скальковского не составляло труда: довольно было указать несколько персональных “персиков” в произведениях соперника. Например, хотя бы такие:

“А винище откупщик Мамонтов продавал такое поганое, как и десять лет назад было при Василии Александровиче Кокореве” [“Житие одной бабы”. Эпилог. — “Б-ка для чтения”, 1863, авг.].

“Сколько, говорю, за водку с меня? — Все, что есть, у нас дорогая, брат, кокоревская: с водой, да с слезой, с перцем, да с его собачьим сердцем” [“Повести, очерки и рассказы М. Стебницкого”. Спб., 1867, или “Сборник мелких беллетристических произведений Н. С. Лескова-Стебницкого”. Спб., 1873, в обоих изданиях с. 42].

Да мог помнить кое-что и сам охотно почитывавший и пописывавший коммерсант. Например, хотя бы из хорошо нашумевшего в свое время романа “Некуда”, в первой части которого крестьяне выезжали на санях из города, “распевая с кокоревской водки” [Собр. соч., т. VIII, 1902–1903, ч. 1, с. 132.].

Финансисту, старательно подчеркивавшему “общественную полезность” своей “деятельности”, напоминания, что разжился он с водки, были солоны.

И, может быть, думалось ему: хорошо, как гладко пойдут дела с “сочинителем”-то, а как разладятся? Нет, уж лучше по старинке: береженого и бог бережет, поостеречься.

В беседах Кокорев иногда делился с Лесковым интересными воспоминаниями, одно из которых позже пригодилось как “прекрасный материал” для характеристики одной из главных фигур рассказа “На краю света” [Впервые опубликован в журнале “Гражданин”, 1875, № 52, 28 дек. 1876, № 1–4 и 6 от 5, 12, 18, 25 янв. и 8 фев.]. Об этом автор твердо заявил в первой главе своего рассказа “Владычный суд” [Впервые опубликован в журнале “Странник”, 1877, № 1–2.], отдав должное “почтенному и всякого доверия достойному лицу В. А. К-ву”.

Искать жизнью требуемого приработка вообще не сладко, а при все яснее обнажавшейся бесплодности всех стараний Аксакова и лично сделанных уже шагов становилось и совсем нестерпимым.

В конце концов пришлось на все поставить крест, невольно унеся что-то “в печенях”.

Посылая Суворину рассказ “Рождественский вечер у ипохондрика”, Лесков писал издателю: “Теперь переделал, как хочется вам. Главное: картина хлудовского кутежа, который был в прошлом году и на нем Кокорев играл. Это живо прочтется” [Первоначально напечатана в “Нов. времени”, 1879, № 1375, 25 дек. Письмо без даты. — Пушкинский дом. В позднейших перепечатках рассказ назывался “Чертогон”.].

Рассказ читается живо до сих пор. Но, несомненно, особенно живо прочитался при его появлении здравствовавшими участниками знаменитого кутежа, и, может быть, всех живее Кокоревым.

22 августа 1882 года в родственном письме, отвечая на вопрос о возможности устройства одного незадачливого свояка в кокоревский банк, Лесков писал: “…речь о Волжско — Камском банке мне представляется несбыточною. Эти службы ведь начинаются с писаря, то есть с 8 — 10 [рублей] жалованья при полной подчиненности и такой зависимости от произвола старшего (бухгалтера или контролера), что никакая казенная служба не может идти в сравнение. На казенной службе нельзя никого отставить по произволу и ни за что, а тут полный произвол и все решается в одну минуту, да и жаловаться некому: “вы нам не нужны” — и все кончено. Притом же Кокорев держал откупа… По-моему, всякая казенная служба (особенно военная) имеет перед этим все преимущества” [См. ниже: ч. VI, гл. 2, “Отставка”.].

Изменились времена и положения, а с ними и оценки и суждения.

Меньше, чем через полгода, 8 февраля 1883 года, Лескову приходится на себе испытать прочность “казенной службы”. Мимоходом упомянуть, что пять лет спустя мне начали предъявляться требования “снять ливрею” и бросить, признававшуюся прежде имеющей все преимущества, именно военную службу.

В очень веселом и в общем безобидном рассказе “Путешествие с нигилистом” [Первоначально “Рождественская ночь в вагоне” — “Нов. время”, 1882, № 2453, 24 дек. ] помянулись 500 рублей, посланные в 1876 году Кокоревым восставшим болгарам через генерала Черняева. Подальше появилась пространная статья с острым заглавием — “Пресыщение знатностью” [“Нов. время”, 1888, № 4271, 4272, 19, 20 янв.]. В ней отводилось внимание кое-каким мыслям и предложениям Кокорева. Завершалась она двусмысленным сопоставлением тепла и уважения в приветствии Толстому со стереотипно-суховатым прощанием с миллионером: “А потому, может быть, несколько правы те, кому кажется лучше всего говорить просто: “здравствуйте, Лев Николаевич”, “прощайте, господин Кокорев”.

Досадная страница из жизни закрывалась. В свое время она стоила крови и досаждений.

Не ладилось ничего и с Катковым. Вслед за “великолепною” хроникой “Соборяне” и всепризнанной уникой “Запечатленный ангел” владелец “Русского вестника” уклонился от публикации “Черноземного Телемака”, как первоначально именовался автором “Очарованный странник”.

Это была уже не первая кошка в отношениях с московским журналом. Потянулся потом в нем “Захудалый род” и на третьей книжке брошен незаконченным [“Русский вестник”, 1874, № 7, 8, 10.]. 5 декабря 1874 года Лесков сообщает И. С. Аксакову, что продал это произведение для печатания отдельной книгой издателю А. Ф. Базунову, и 23-го числа того же месяца поясняет: “Захудалый род” кончать невозможно, даже несмотря на то, что он почти весь в брульоне окончен. У меня руки от него отпали, и мне сто раз легче и приятнее думать о новой работе, чем возвращаться на эту ноющую рану. Это выше моих сил! Пусть пройдет время — тогда, может быть, что-нибудь и доделаю, а теперь… от этого много черной крови в сердце собирается” [Пушкинский дом.].

Через четыре месяца на указания И. Аксакова в письме от 21 апреля 1875 года об этой вышедшей уже книге Лесков тотчас же, 23-го числа, откровенно отвечает:

“Благодарю вас за ваше приветствие и ваше откровенное письмо, которое мне вдвойне дорого: как доказательство приязненных ко мне отношений и как вполне правильное критическое указание моих ошибок. Последнее я всегда умел принимать без малейшего раздражения и сожалею только о том, что подобные откровенные и доброжелательные указания встречал слишком редко. Вам, может быть, известно, что в печати меня только ругали, и это имело на меня положительно дурное влияние: я сначала злобился, а потом смирился, но неискусно, — пал духом и получил страшное недоверие к себе, импонирующее всякое начинание. То самое было и с “Захудалым родом”, с которым я спутался… и в самом деле пошел выводить fantaisie по полотну, довольно правильно разостланному. Этого не было со мною даже при юношеском “Некуда”, не было, кажется, ни в “Зап[ечатленном] ангеле”, ни в “Соборянах”. Критика ваша вполне справедлива, и все, что вы мне написали, я не только приемлю, но и сам так чувствую. Роман стал путаться в голове моей, и его надо было бросить. Но отчего же это случилось? Перебираю все мои муки с ним и останавливаюсь на одном, что меня путало то виденье, которое неотразимо стояло передо мною с тех пор, как я отдал в редакцию 1-ю ч[асть] романа: это видение был сам редактор, который стоял передо мною и томил меня своими недомолвками, своими томными требованиями, в которых я ничего не мог разобрать… Я не виню его, но виню себя — мою болезненную впечатлительность: меня никогда не портило доверие к моим силам (даже излишнее), но я оробеваю и путаюсь при всяком знаке недоверия и усиленных наблюдений за каждым моим словом. Это точно ошибает мне крылья, и я уже только дрыгаю, сам не зная зачем и как. Пожалуйста, не заподозрите меня в желании сваливать с своей головы на чужую; нет, я действительно запуган, и довольно чего-нибудь в этом роде еще, чтобы я совсем никуда уже не годился. Я ценю многие заслуги Каткова и за многое ему благодарен, но лично на меня как на писателя он действовал не всегда благотворно, а иногда просто ужасно, до того ужасно, что я мысленно считал его человеком вредным для нашей художественной литературы. Одно это равнодушие к ней, никогда не скрываемое, а, напротив, высказываемое в формах почти презрительных, меня угнетало и приводило в отчаяние. Отчаяние здесь имело свое место потому, что я мог трудиться только с этим человеком, а не с кем иным. Критика могла оживить мои изнемогавшие силы, но она всего менее хотела этого… Попытки Щебальского и Полонского сказать хоть что-нибудь в ободрение меня были обкорнованы рукою, которой, кажется, это даже было самой невыгодно; но все это так шло и дошло до того, что я совсем опешил, утратил дух, смелость, веру в свои силы и всякую энергию. Душевное состояние мое самое мучительное (о другом я не говорю): печатать мне негде, — на горизонте литературном я не вижу ничего. <…> Вот и все! — Что же впереди?.. Неужто уже конец?! Двенадцать лет тому назад, написав “Некуда”, я очутился в самом невыносимом положении, среди терзания четырех цензур (оно шло, кроме обыкновенной цензуры, через руки Веселаго и Турунова, а сей последний еще передал в III отдел[ение]) и самого неистового воя и клевет: я был тогда очень молод и по впечатлительности своей пришел в состояние крайней нервной раздражительности и бежал из России: Прага и Париж помогли мне забыть домашние невзгоды — я вылечился; но тогда было иное: меня ругали и мучили, но я мог работать, а теперь меня уже, кажется, совсем дошли. Около 15 мая хочу уехать за границу: хочу хоть на время не видеть всего того, что лишило меня сил и действия. Думаю пристать к какой-нибудь партии французских паломников и сходить с ними в Лурд. Может быть, это религиозное возбуждение людей, известных мне со стороны их нерелигиозности, займет меня, и я не буду думать о том, о чем думы так мучительны и так бесплодны. Далее не знаю даже: зачем я еду, но только потребность уехать чувствую неодолимую и по возможности на срок должайший. Благословите ли вы меня на это или осудите мое малодушие? Хотелось бы знать: где вы будете летом и куда написать вам, если душа того сильно попросит”.

Бегство в Прагу и Париж отнесено здесь к посленекудовскому времени неверно. Это или ошибка памяти, или — как и снижение своего возраста в некудовские дни — некоторая композиционная предвзятость.

По миновании многих лет, пытаясь переиздать хронику Протазановых в “Дешевой библиотеке”, “Лесков писал Суворину: “Я люблю эту вещь больше “Соборян” и “Запечатленного ангела”. Она зрелее тех и тщательно написана. Катков ее ценил и хвалил [вероятно, в первых ее частях. — А. Л.], но в критике она не замечена и публикою прочитана мало… Это моя любимая вещь” [Письмо от 11 февр. 1888 г. — Пушкинский дом.]. И через год опять: “Мне это дорого, как ничто другое, мною написанное, и я жарко хотел бы видеть этот этюд распространенным как можно более… — Вы издавали несравненно слабейшие мои работы, — не откажите же мне, пожалуйста, в большом литературном одолжении — издайте “Князей Протазановых” в дешевой библиотеке!.. Ведь они же этого стоят!.. А я вас прошу, понимаете, — не из-за чего-нибудь мелкого, а этого жаждет и алчет дух мой” [Письмо от 2 марта 1889 г. — Пушкинский дом.].

Впрочем, со временем, когда алкание духа утишилось и в памяти все стало на свое место, критику М. А. Протопопову писалось опять так, как когда-то Аксакову: “Катков имел на меня большое влияние, но он же первый во время печатания “Захудалого рода” сказал Воскобойникову: “Мы ошибаемся: этот человек не наш!” Мы разошлись (на взгляде на дворянство), и я не стал дописывать роман. — Разошлись вежливо, но твердо и навсегда, и он тогда опять сказал: “Жалеть нечего — он совсем не наш”. Он был прав, но я не знал: чей я? “Хорошо прочитанное Евангелие” мне это уяснило, и я тотчас же вернулся к свободным чувствам и влечениям моего детства… Я блуждал и воротился, стал сам собою — тем, что я есмь. Многое, мною написанное, мне действительно неприятно, но лжи там нет нигде, — я всегда и везде был прям и искренен” [Письмо от 23 дек. 1891 г. — “Шестидесятые годы”, с. 381.].

Поделиться с друзьями: