Жизнь, она и есть жизнь...
Шрифт:
Как могли добротно отремонтировали бронекатер, и он снова стал еженочно бегать в осажденный фашистами город.
Вроде бы все было по-прежнему на переправах, но уже скоро лейтенант Манечкин почувствовал, что зарождается, крепнет с каждым днем и что-то новое. Прежде всего — непоколебимая убежденность, что фашистские полчища остановлены, что дальше им хода нет. И не будет!
Не только лейтенант Манечкин, очень многие поняли, что обязательно победят в этой битве, разразившейся на берегах Волги. Поняли, что победа уже где-то рядом, что она невероятно близка, но не позволили себе расслабиться: по-прежнему упорно работали на переправах, по-прежнему яростно шли на бой с врагом.
Единственное, что не нравилось лейтенанту Манечкину, что он осуждал открыто, — некоторые матросы настолько пропитались самоуверенностью, что осмеливались высказывать свое недовольство командованием. И непосредственным, и тем, которое больше из Москвы и не боями, а сражениями руководило. Дело в том, что матросы собственными глазами видели на левом берегу свежие дивизии и полки, стоявшие в полном бездействии, когда в Сталинграде горстки советских солдат из последних сил цеплялись за груды битого и задымленного кирпича или просто за подмерзшую землю; упорно полз еще и слушок, будто севернее и южнее Сталинграда наших сил скопилось и того больше. Спрашивается, почему наше командование немедленно не бросит в бой эту огромную силищу? Неужели все еще опасается фашистов, не верит, что здесь они безвозвратно сломлены?
Эти мысли высказывали вслух. Конечно, не в бою, а потом, когда в землянках коротали дневные часы. Самое же удивительное — политработники, при которых, случалось, возникали эти разговоры, почему-то в ответ только и бросали, что всякому овощу свое время.
С конца октября жили в землянках, подготовленных в начале лета, подготовленных без спешки и поэтому добротно. Отогревались в землянках у печек-буржуек и думали, говорили о том, что ходить в Сталинград с каждым днем становится все труднее и труднее. Из-за морозца, который норовил ледяной коркой покрыть катер, из-за снега, слепящего глаза. Особенно же тяжело, можно сказать невыносимо, плавать стало, когда по Волге сначала редкими и еле заметными островками, а потом почти сплошным потоком пошло сало. Оно не только крало скорость и ухудшало маневренность катеров. Оно забивало приемники забортной воды, и моторы перегревались, при малейшем недогляде могли выйти из строя. Но желание работать на переправах было столь неодолимо, что на некоторых катерах находились добровольцы, ложившиеся на палубу и пальцами выдиравшие ледяное крошево из приемников забортной воды. Гребни волн, срываемые ветром, обрушивались на них, и люди примерзали к палубе, становились похожи на ледяные глыбы, но не уходили с боевого поста, который сами себе выбрали.
19 ноября сала Волга несла сравнительно немного, и лейтенант Манечкин с товарищами вполне терпимо и ночь отработали на переправе, и вернулись на место своей стоянки. Только заглушили мотор, не успели и почувствовать окружающую тишину, как земля задрожала мелко-мелко. В тот же миг яркие сполохи заиграли на серых тучах, нависших над правым берегом Волги, севернее и южнее Сталинграда заиграли.
Чтобы в катерном журнале увиденное зафиксировать предельно точно, лейтенант Манечкин глянул на часы. Было 7 часов 30 минут.
Еще переглядывались, остерегаясь дать волю своей догадке, а тут до них и докатился даже не залп, а мощный рокот, порожденный множеством орудий.
Потом, когда исчезли последние сомнения, лейтенант Манечкин, дав волю нахлынувшим чувствам, обнял всех матросов поочередно, всех поздравил с началом конца великой битвы. И как-то так, помимо его воли, случилось, что Вера попалась ему на глаза последней. Значит, самой судьбой было определено им, прижавшись друг к другу и оказавшись почему-то в полном одиночестве, простоять несколько дольше, чем было необходимо для официального поздравления.
А еще через час или около того приполз и радостный слух, которому поверили сразу и безоговорочно: войска Юго-Западного и Донского фронтов одновременно начали наступление, с такой силой и неожиданно ударили по линии фашистской обороны, что она кое-где дала трещины; дескать, пройдет еще совсем немного времени, и фашистские вояки попадут в такое окружение, подобного которому пока не зафиксировано мировой историей.
Очень радовались, можно сказать — ликовали, но с наступлением сумерек, как стало уже привычным, снова ушли на переправу. И проработали там всю ночь, хотя по реке не только сало косяками шло, но и отдельные льдинки и даже льдины беловатыми пятнами обозначались.
Вернулись на базу, не успела Вера приготовить общий завтрак — по ушам ударил грохот артиллерийских залпов здесь, на левом берегу Волги, грохот разрывов многих снарядов в городе, там, откуда еще минуту назад стреляли фашисты. А связисты, дежурившие у коммутаторов и на линии, уже шепчут доверительно: перешла в наступление 51-я армия Сталинградского фронта.
Многие матросы радостно чертыхнулись, кое-кто даже возопил, что вот, мол, оно, то время, когда наши овощи созревать начали!
Только стали успокаиваться — приполз слух, что двинулась вперед и 57-я армия. Минуло еще около двух часов — официально сообщили, что ударила по фашистам и 64-я.
Интересно, а какой приказ получила 62-я армия генерала Чуйкова, на которую они, моряки, и работали все эти месяцы?
А моряки флотилии по-прежнему работали на переправах. Куда посылали, там и работали. Вроде бы даже с еще большим напряжением всех сил, с еще большим ожесточением.
До 23 ноября военное счастье было включено в штатное расписание бронекатера лейтенанта Манечкина. А в эту ночь, едва он, разбрасывая носом сало и раздвигая льдины, пошел в первый рейс, оно сбежало куда-то. Потому, когда они подходили к правому берегу, случайный снаряд разорвался так близко, что мотор мгновенно заглох.
Матросы еще не все и не до конца поняли, что случилось, а лейтенант Манечкин уже прокричал в орудийную башню и Вере:
— Не стрелять! Не обнаруживать себя!
Правильно и своевременно отдал приказание: на черной воде бронекатер сейчас почти невидим.
А берег, припорошенный снегом, угрожающе близок. Единственное, что несколько успокаивает, — вроде бы наши здесь оборону держат.
Лейтенант Манечкин вглядывался в береговую черту, чтобы развеять последние свои сомнения. А течение знай себе несло бронекатер, несло. К песчаной отмели, на которой чернел остов сгоревшей там баржи-нефтянки. Около него Волга уже нагромоздила льдин. Хотя, пожалуй, это даже лучше, что течение прибьет бронекатер ко льду, а не к песчаной отмели: в этом случае под днищем обязательно должен будет остаться запас глубины. Мороз, если к утру наберет силу, может сковать с тем льдом? Правильно, может. А кранцы у нас на что? Мы их проложим между бортом катера и льдиной — вот и весь сказ. В самом худшем варианте, если уж очень мороз рассвирепеет, оставим ему кранцы, а сами убежим. Подумал так лейтенант Манечкин и поэтому, едва коснулись бортом льдины, сказал Ганюшкину:
— Вывали кранцы с левого борта и швартуйся. Так, чтобы в любой момент убежать можно было.
Скомандовал и проследил, чтобы Ганюшкин не забыл вывалить кранцы — две старые автопокрышки.
До берега — метров сто. До фашистов — около трехсот, Не больше. Заметят фашисты катер или нет? Если заметят…
В рубку входит Дронов и говорит:
— Поврежден мотор. Но будет исправен. А вот когда…
Чувствуется, ему хочется поговорить, может быть, поплакаться на свою судьбу-злодейку, но лейтенант настроен решительно, можно сказать — агрессивно, он отрывисто бросает:
— Пусть радист отстучит, где мы и что с нами.
Внешне чрезвычайно спокоен был лейтенант Манечкин, хотя, кажется, в любой жилочке его тела пульсируют вопросы. Самые различные, но все так или иначе касающиеся одного: что надо сделать, чтобы фашисты не обнаружили катер, не расстреляли, не утопили его?
И еще подумалось: просто прекрасно, что сейчас нет на катере ни одного солдата-десантника, что впервые за всю Сталинградскую битву он сегодня обязан доставить в город только боезапас и продовольствие.