Жизнь против смерти
Шрифт:
Ондржей вдруг невыразимо затосковал по Чехии. Еще осенью, когда они в темноте форсировали Днепр, перейдя с левого берега на правый по понтонному мосту, который советские саперы навели ночью и опять с виртуозной быстротой разобрали к утру, чтобы днем его не разбомбили немцы, — еще тогда сосновый лес под Лютежем, где на берегу широкой реки закрепилась рота Ондржея, чем-то напомнил ему родину. Он и Людек копали землянку, лопатами срезая с сыроватой, пахнущей плесенью лесной земли кустики брусники, синеватый, чуть пожелтевший от октябрьских ночных заморозков вереск и листья земляники. И Ондржею казалось, что он откапывает из глубин памяти, заполненной благоуханными эвкалиптами Зеленого мыса, кусочки Ул, кусочки Нехлеб, кусочки родной Льготки. Война оторвала его от Грузии, и больше он не вернется туда; вся эта красота терзала бы ему сердце, всюду бы ему мерещилась Кето. С того дня, как Ондржей узнал, что весь транспорт раненых, который сопровождала Кето, погиб при воздушном налете, он решил пробиться на родину вместе с товарищами и остаться там. Ведь из дому его выгнала безработица, а после войны рабочие руки будут нарасхват. Только смотрите не отмерзайте, проклятые руки! Автоматчику нужны ловкие и гибкие пальцы, верный глаз, ясная голова.
Эх, выпить бы кружку горячего чаю да съесть хороший ломоть черного украинского хлеба с салом, хоть бы внутри согреться! Водка уже давно перестала действовать, ведь автоматчики добрые полсуток ждут на морозе не пивши, не евши. Даже самокрутку нельзя свернуть, нельзя даже перекинуться словом с товарищем и в разговоре убить время. В белых маскировочных халатах недвижно лежа на снегу, надо ждать, не выдавая себя даже шорохом. Ну что ж они, наши танкисты? Вечность, что ли, ждать их? В чем там дело?.. Ну да, снег. Вон сколько его навалило. А по сугробам трудно проехать, они и ползут, как черепахи. Скорей бы в атаку! Бездействие раздражало Ондржея.
Война — это не только кипение боя, стрельба и кровь, как, наверно, думают неискушенные штатские, например Нелла Гамзова. (Что-то с ней? Жива ли?) Война — это вечная, затяжная, утомительная, требующая выдержки подготовка и изнурительное, бесконечное ожидание. И важно, как ты справляешься с собой, как ты выдерживаешь ожидание, чтобы оно тебя не замучило, чтобы ты его одолел. В часы кажущегося бездействия солдату вспоминаются слова, слышанные от политработника. Солдат хватается за них, пересказывает их себе по-своему, подбадривает себя. Вот и это ожидание в стужу, здесь, на подступах к занесенной снегом Руде, далеко от родины, в канун Нового года, каждой секундой приближает Ондржея к чехословацкой границе. Мы пробились от Харькова до Киева, пробьемся и от Киева до Праги! Другого пути нет. Главное, не поддаться унынию, сохранить ясность и силу духа перед атакой.
Ондржей побывал в сражении под Соколовом и в боях за Киев, он был уже обстрелян и научился держать себя в руках перед боем. Паника заразительна. Но, к счастью, передаются также и выдержка и хладнокровие, а насчет этого красноармейцы молодцы. Ондржей вспомнил советских бойцов — истребителей танков. Как спокойно готовили они с вечера свои бутылки с горючей смесью — словно школьник, укладывающий тетрадки в ранец. А обстановка была тяжелая, все знали это. Но советские бойцы всей своей повадкой вселяли в окружающих выдержку и уверенность. Ондржею вспомнился курносый красноармеец в пилотке, со шрамом на лбу, державший бутылку с горючей смесью так, словно это была бутылка пива, и бросивший через плечо товарищу:
— Ну, что? Пусть только сунутся, посмотрим. Это им выйдет боком.
Он сказал это не заносчиво, а с уверенностью человека, который знает, что его дело правое, что нужно бить, истреблять и гнать фашистов, им нечего делать в его измученной, но не потерявшей надежды родной стране.
Сейчас Ондржей не вспоминает о маленьких трупах, которые он собственными руками вытаскивал из колодца, — четырнадцать детей, брошенных туда немцами. Он не вспоминает о вытянувшихся телах, которые раскачивались, как жуткие поломанные куклы с головой набок, — Ондржей видел этих повешенных на перилах какого-то балкона в Киеве. Не вспоминает он даже своих погибших соотечественников. Близ разбитой снарядами церквушки на взятой штурмом деревенской площади трупы эти, уже окоченевшие, лежали вперемежку с убитыми советскими солдатами. Воображение послушно Ондржею, и оно избегает сейчас картин смерти и всего, что могло бы вызвать упадок духа.
Где-то вдалеке грохочут орудия. На фоне этой отдаленной канонады в памяти Ондржея звучит высокий голос скрипки, исполняющий для него прекрасную, чистую мелодию. Внезапно и непроизвольно вспомнился ему этот необычный эпизод фронтовой жизни. Дело было где-то под Харьковом, в разбитом здании школы. Четверо пожилых мужчин в смокингах и белых манишках, резко выделявшихся среди защитного обмундирования солдат, хрупкие, как статуэтки, сидели в обычных для квартета позах. Над их головами взлетали ракеты ночного фронта, а они, водя смычками по своим звучным инструментам, виртуозно, с душой, исполняли для солдат чарующую мелодию. Первая скрипка жалобно и прекрасно пела, подобно серебряному женскому сопрано, вторая откликалась ей вместе с альтом, виолончель вливала в эту мелодию что-то глубокое, мечтательное и трепетное, как темно-синие волны Черного моря. В звуках этой светлой музыки живая Кето вставала перед Ондржеем. Как бы на волнах мелодии, ко всем солдатам прилетали их жены и любимые, еще более прекрасные в разлуке. Музыка словно брала близких за руку и вела их невредимыми по переднему краю.
Музыканты играли, солдаты слушали, душа в них пела, в радужных далях открывалась им зеленеющая Чехия, Прага в голубоватой дымке, Град и собор, моравские золотые нивы короля Ячменька, горные тропы разбойников Яношика [70] , виноградники приветливой Словакии… Да, есть за что воевать: за радость жизни, за нашу родину! Если солдат не умеет мечтать, он плохой солдат и проигрывает сражение. Чем прекраснее мечты солдата, тем яростнее он за них бьется. Тот, кто безгранично любит жизнь, умеет и умереть за нее. «Придет время, когда человек человеку перестанет быть волком… — пели скрипки. — Не будет войн… Человек — благородное существо, у него необъятная душа, она вместит всю красу мира, ведь человек сам ее создает…» Об этом говорила музыка, и сейчас, с каждой секундой ожидания, мерзнущий Ондржей все же приближается по радужному мосту звуков к этому грядущему миру.
70
Яношик Юрай (1688–1713) — легендарный словацкий герой, защитник бедного люда.
Все это было под Харьковом. Известный ленинградский квартет приехал на фронт, в чехословацкий батальон. Музыканты исполняли Дворжака, Чайковского, Бетховена. Они играли так же сосредоточенно и мастерски, как будто выступали в московском Колонном зале, где завитки розоватых и бледно-желтых мраморных колонн усиливают резонанс. А здесь вдалеке гремели орудия; видимо, от этого виртуозы играли для воинов с еще большим подъемом и имели громадный успех.
Солдаты, как известно, не ангелы. Они ругаются и сквернословят так, что не приведи бог, грубовато прохаживаются насчет женщин (если только поблизости нет медсестер или связисток, которых они стесняются) и на переднем крае, безусловно, одеты не с иголочки. Но эти люди, живущие в пыли и грязи ради того, чтобы отстоять идею, именно эти люди, постоянно пребывающие на рубеже жизни и смерти, очень восприимчивы к музыке. Дома, в своей тбилисской комнатке, Ондржей едва ли включил бы радио, зная, что будут исполняться какие-то неудобоваримые «мажоры» и «бемоли». Но музыка приехала к солдатам и здесь, на фронте, стала для них освежающим душем, тонизирующим средством. Музыка укрепляла веру, открывала человеку неведомые красоты его собственной души, как рука, стирая пыль с картины, открывает всю свежесть красок. Музыка была прекрасна, человек становился счастливым, и ощущение этого счастья делало его сильнее. Но как объяснить все это музыкантам? Слова так неуклюжи по сравнению со звуками.
Когда исполнители после концерта подошли к солдатам, их окружила толпа восторженных слушателей, прежде всего, конечно, девушки.
— Хоть прикоснуться к ним! — шутила веселая Анка.
— Вы даже в смокингах к нам приехали и в лаковых туфлях! В нашу-то грязь! — весело и немного растроганно сказала первому скрипачу радистка Марта.
Ондржей взглянул вниз, на пол. Блестящие полуботинки пожилого скрипача казались смехотворно маленькими рядом с солдатскими валенками.
— Это, видите ли, наша военная форма, — улыбаясь, сказал скрипач и добавил, коснувшись смычка: — Он тоже стреляет.
…В полевом телефоне послышался голос связистки:
— Я «Дуб», я «Дуб». Вызываю «Липу», вызываю «Липу».
«Липа» откликнулась, и «Дуб» доложил: «Коробки уже здесь». Командир бросил наушники связисту, сжал пистолет и приготовился отдать команду. Наблюдатель на яблоне схватил бинокль и впился взглядом в деревню напротив. Безликая, белая, в голубовато-серых тенях, равнина как будто еще больше окоченела, стала еще неподвижней. Залегшие под косогором автоматчики дрожали от нетерпеливого ожидания. Перед ними — заснеженное поле, за полем — деревня. Прищуренными глазами солдаты глядели из-под заиндевевших бровей на крайние избы в снеговых шапках. Откуда-то появилась спугнутая ворона и с карканьем, махая крыльями, полетела, черная, какая-то старомодная, над белым полем. В морозном воздухе Ондржей различил отдаленный гул. Солдаты переглянулись, Ондржей нащупал предохранитель ручной гранаты, сердце у него забилось чаще. Гул все близился и перешел в металлический рев. Идут! Наши идут! Конец ожиданию. Началось!
К танкам Ондржей относился по-сыновнему, как к движущемуся кусочку родины. Один танк иной раз подбадривает больше, чем целая рота солдат, пришедшая на подмогу.
Танки, похожие на корабли в снегу, медленно и осторожно двигались по сугробам. Автоматчики опередили их.
Фрицы в деревне, видимо, не ждали атаки, они не предполагали, что противник сможет подстеречь их на открытом месте в такую стужу. Но у чехословацких воинов не застыли ни руки, ни сердца. Еще до команды «пли!» наблюдатель на яблоне увидел нечто невероятное: маленькая фигурка далеко в поле бросилась к немецкому «фердинанду», взмахнув рукой, швырнула что-то и отскочила.