ЖАНРЫ

Жизнь русского обывателя. Часть 1. Изба и хоромы
Шрифт:

Изменение условий труда, например, внедрение машин, сразу же поставило русского работника в невыгодные условия. Парадокс? Но вот объяснение. «Машина не требует порывистых усилий со стороны прислуживающего при ней человека. Она требует усилий равномерных, но зато постоянных… Это качество машины с непривычки пока очень не нравится нашему крестьянину. Небогатый землевладелец Г. поставил молотилку и нанял молотников. Машина так весело и исправно молотила, что Г. приходил ежедневно сам на молотьбу. Через три дня рабочие потребовали расчета. Г. стал добиваться причины неудовольствия, предполагая в плохом содержании или тому подобном. Наконец один из рабочих проговорился: «Да что, батюшка, невмоготу жить. Сами ходите под машину: ишь она, пусто ей будь, хоть бы запнулась» (110, с. 76).

Итак, веками обитая в неблагоприятной природной среде, русский человек приучался работать тяжело и быстро, не считаясь ни со временем, ни с усталостью, но при этом порывисто. Одновременно он привыкал и к самой простой, бедной обстановке своего повседневного бытия: к скудному питанию, нередко впроголодь, к грубой бедной одежде и обуви. Уже упоминавшийся джеклондоновский Смок Белью, образец железного европейского мужчины-сверхчеловека, утром съедал ни много ни мало «два фунта сырого бекона» – более 800 граммов соленого копченого сала с прожилками мяса. Русский мужик, о котором певцы таких сверхчеловеков не удосужились сложить не только ни одной саги, рассказика паршивого не написали, утром съедал фунтик круто посоленного черного хлеба, запивая его, в лучшем случае, простым крестьянским квасом-суровцем, а то и простой водой («Хлеб, соль да вода – молодецкая еда», а жил он «Часом с квасом, а порою и с водою»), а если доставалось, то дополнял эту трапезу пучком зеленого лука или луковицей, а то и крошил хлеб и лук в квас и забеливал эту тюрю льняным маслом. Это был уже пир. Если читатель не верит, может поискать сведения о рационе русских солдат, которых все-таки снабжало продовольствием интендантство, потому что солдат был казенным человеком. Отмеривавшие многоверстные пешие переходы, солдаты получали в качестве дневного рациона три фунта печеного хлеба или два фунта сухарей и 32 золотника (125 граммов) гречневой крупы. Так это все-таки был казенный человек, за спиной которого было целое государство, на которого возлагались важные обязанности, которого полагалось приберегать для войны, за которым шли обозы. Мужик, отправлявшийся обживать оренбургские степи или Сибирь, был предоставлен самому себе и питался тем, что унесет в котомке за плечами или что промыслит по дороге.

Неблагоприятные климат и почвы Великороссии дополнялись не менее неблагоприятными особенностями великорусского ландшафта. Обширнейшая Великорусская равнина, лишь местами немного всхолмленная, была покрыта некогда густыми, темными, сырыми, заваленными буреломом хвойными или смешанными лесами, лишь южнее Москвы постепенно сменявшимися широколиственными дубравами, за Тулой переходившими в лесостепь. Эти леса были переувлажненные, пересекаясь во всех направлениях извилистыми ручьями, речками, реками, испятнанные озерами и болотами. Сейчас, глядя на какую-нибудь Ламу, трудно себе представить, что некогда это была полноводная судоходная река. А ведь на ней встал стольный град Волоколамск, Волок на Ламе: некогда здесь купцы переволакивали свои струги из одной водной системы в другую. Но за века, в основном в XVIII, ХIХ столетиях, были повырублены, изрежены леса, и Лама, как и тысячи других рек, обмелела, ибо пересохли и исчезли питавшие ее лесные ручьи и речки, озера и болота.

И все это – на многие сотни верст, от Новгорода Великого до Новгорода Нижнего, от Вологды до Тулы – таково было первоначальное историческое ядро Русского государства, где формировалась великорусская нация. А когда в ХVI, ХVII, XVIII веках вышел великоросс за пределы этого первоначального ядра – бескрайние лесные просторы сменились столь же бескрайними степями, еще реже населенными, да еще более обширными и пустынными сибирскими «тайгами». Недаром за Уралом до сих пор говорят: «В Сибири сто верст – не крюк, сто рублей – не деньги».

Редкими были на этих пространствах деревни и села, еще более редкими – посады и города. И жили они отъединенно, ибо была и есть в России еще одна стихия, неизвестная на Западе, – бездорожье. Даже при наличии камня и щебня не шуточное дело – проложить сотни и тысячи верст мощеных дорог. А камня в России как раз и не было под руками, нечем было отсыпать «постель», чтобы не утонул гранитный булыжник примитивного булыжного шоссе в раскисшей глине. Да и сбор этих булыжников по полям (такая повинность возлагалась кое-где на крестьян и в дореволюционное, и в советское время) не давал потребного количества материала. Поэтому, между прочим, в России была такая непростая типология дорог: были мощеные шоссе, а были и грунтовые, но благоустроенные почтовые тракты, были извилистые, натоптанные крестьянскими телегами проселки и были чуть намеченные, заросшие муравой полевые дороги. И были выработаны на Руси оригинальные способы мощения дорог – гати, лежневки и торцовые мостовые. Сырые участки гатились связками прутьев и жердями, а на совсем уже непроезжих болотах ложились лежневки: укладывались вдоль трассы в два ряда толстые бревна, на них клались одно к другому, слегка врубаясь, поперечные бревна, составлявшие полотно дороги, а сверху вновь клались два ряда бревен по краям, скрепляя лежневку. На таких «дорогах», и посейчас укладывающихся кое-где от лесосек, вылетали спицы из тележных колес, расходились ободья, ломались оси и дрожины, и едва держалась в теле душа ездока. В городах же центральные улицы мостились деревянными торцами – чурбаками, обрезками бревен, иногда обтесывавшимися на шесть граней, а чаще остававшимися в кругляке. На песчаную постель (хорошо, если был поблизости песок) плотно, один к другому, ставились просмоленные торцы, заливались сверху смолой и посыпались песком. В первые месяцы такая мостовая была довольно гладкой, хотя и слегка погромыхивали на ней тележные колеса, а через год одни торцы оседали, другие перекашивались, третьи начинали выгнивать и выбивались железными шинами колес, так что, съезжая с «благоустроенной» улицы в переулок, где не было уже торцов, вздыхал седок с облегчением от всей души. А еще через год нужно было снова мостить улицу. Автору этой книги, выросшему в маленьком северном городке, пришлось поездить в телеге и по торцовой мостовой на главной улице, и по гатям и лежневкам в сырых вятских лесах, и впечатления от этих поездок, от того, как стучали зубы и бились кости об облучок, до сих пор свежи в памяти…

Какое огромное терпение требовалось русскому мужику на этих бескрайних просторах, в темных сырых лесах, в безграничных степях, на этих, с позволения сказать, дорогах. Пока-то доберешься на лошадке до нужного места… Недаром столь протяжны и заунывны русские ямщицкие песни… «Не одна-то, да не одна во поле дороженька пролегала, ох да вот и пролегала… Частым ельничком-то все она-то да и зарастала… Частым ельничком да все березничком…»

В этих бескрайних, пустынных просторах, на этих дорогах в одиночку оставалось только погибать. Да даже и дома, на скудной пашне, хлеба с которой хватало хорошо если до Масляной, а то и до Васильева дня, выжить в одиночку было трудно. Поэтому выработался с веками из русского человека коллективист, общинный, артельный мужик. А где община, артель, коллектив, там требуется все то же терпение и, если хотите, смирение, добродушие, умение смирять себя, терпеть чужой норов и снисходительно относиться к чужим ошибкам, умение думать не только о себе. Надежда была на взаимопомощь, а чтобы получить помощь, нужно уметь ее и оказывать. Конечно, своя рубашка ближе к телу и свои блохи больнее кусаются, да чтобы сохранить эту рубашку, нужно и о чужой шкуре подумать. А тяжелые работы, например, вязку плотов, в одиночку вообще не выполнишь, здесь нужна не просто взаимопомощь, но прямо-таки самоотверженность, и не сознательная даже, а инстинктивная, чтобы вовремя подхватить тяжесть, не дать ей рухнуть на товарища по работе.

В холодной, заметаемой метелями пустыне пропадешь. Поэтому терпение к чужому норову и добродушие вылилось в русском народе в отмечавшуюся современниками, особенно иностранцами, специфическую черту характера – в гостеприимство. Эта черта была свойственна и крестьянину, и помещику. Но с помещиком еще понятно: отчего же не принять на несколько дней приехавшего за 30 верст гостя с женой, детьми, няньками, гувернерами, лакеями и кучерами и с десятком лошадей, если все свое и всего вдоволь. Крестьянин же, как мы увидим ниже, делился с путником последним куском хлеба, зная, что завтра придется самому идти «в кусочки». В русской деревне некогда принимали каждого, предоставляя место у стола и на лавке и не спрашивая, кто таков и зачем явился. Разве уж какая одинокая баба с малыми детишками, у которой муж уехал на заработки, побоится ночью чужого человека в избу впустить.

Так веками формировался сильный, выносливый и непритязательный, можно сказать, самоотверженный работник, артельный мужик.

На огромных просторах редконаселенной страны, покрытой лесами и болотами, пересеченной множеством полноводных тогда ручьев, речек и рек, предоставленный самому себе, этот работник поневоле должен был стать хитроумным и изощренным на все руки мастером. Иначе он просто погиб бы. Срубить избу, сбить печь, построить мельницу, вытесать и выдолбить ступу или корыто, вылепить и обжечь горшок, построить сани и телегу, сделать и наладить соху, соорудить мост или выдолбить лодку, насадить топор, отбить косу, назубрить серп, сплести корзину или пестерь, надрать лык и сгоношить себе лапти – все должен был уметь сделать русский мужик, на все руки он был мастер, на все горазд. Эта необычайная приспособляемость к обстоятельствам, умелость и мастерство русского человека, его самоотверженность и добродушие чрезвычайно поражали иностранцев.

Французская художница Виже-Лебрен, работавшая в России в 1795–1801 гг., писала: «Русские проворны и сметливы и оттого изучивают всякое ремесло на удивление скоро; а многие своими силами постигают различные искусства (…) Мне было показано множество предметов мебели, изготовленных знаменитым мебельщиком Дагером; причем некоторые из них являлись копиями крепостных мастеров, но отличить их от оригинала было практически невозможно. Я не могу не сказать, что русские крестьяне – необычайно способный народ: они быстро схватывают и делают свое дело талантливо» (Цит. по: 22, с. 72, 79). Ей вторит француз Г. Т. Фабер («Безделки: Прогулки праздного наблюдателя по Санкт-Петербургу»): «Русский народ одарен редкою смышленостию и необыкновенною способностию все перенимать. Языки иностранные, обращение, искусство, художества и ремесла – он все схватывает со страшною скоростью… Мне нужен был слуга, я взял молодого крестьянского парня лет семнадцати и велел домашним людям снять с него армяк и одеть в ливрею… Признаюсь, будь мне нужен секретарь, метрдотель, повар, рейткнехт, я бы все из него, кажется, сделал – такой он был ловкий и на все способный. На другой день я уже не мог узнать его… Он мастер на все; я заставал его вяжущим чулки, починяющим башмаки, делающим корзиночки и щетки; и раз как-то я нашел его занимающимся деланием балалайки из куска дерева при помощи лишь простого ножа. Он бывал при нужде моим столяром, слесарем, портным, шорником.

Нет народа, который бы с большею легкостью схватывал все оттенки и который бы лучше умел их себе присваивать. Барин наудачу отбирает несколько крепостных мальчиков для разных ремесел: этот должен быть сапожником, тот – маляром, третий – часовщиком, четвертый – музыкантом. Весной я видел сорок мужиков, присланных в Петербург для того, чтобы из них составить оркестр роговой музыки. В сентябре же месяце мои деревенские пентюхи превратились в очень ловких парней, одетых в зеленые егерские спенсеры и исполнявших музыкальные пьесы Моцарта и Плейля» (Цит. по: 22, с. 72–74). Добавим здесь, что на роге можно было тянуть только одну ноту: он не имел ладов. Играть Моцарта на рогах – это нужно было обладать врожденной музыкальностью.

Фабер сравнивает моральные качества французов и русских. «Француз любезен по характеру, русский – из религиозного чувства и природного добродушия. Если ваш экипаж сломается и застрянет, сотня рук придет вам на помощь и в Петербурге, и в Париже. Но русский оказывает вам услугу с открытой душой, видно, что он сочувствует попавшему в затруднительное положение; пожалуй, кажется даже, что он благодарен за возможность сделать доброе дело и, уходя, он поклонится человеку, которого выручил из беды. Русский, как кажется, исполняет долг христианского милосердия. Француз же, подчиняясь своей естественной порывистости, с удовольствием выполняет долг общежительности. Оказывая вам помощь, он будет оживлен и разговорчив: это человек, который, действуя из гуманного чувства, одновременно знает цену первой из добродетелей общежития – готовности оказать услугу ближнему. Надо ли остановить лошадь, закусившую удила, спасти утопающего или погибающего в огне – русский сделает это столь же решительно, как и француз. Однако ловкость и сила первого – природная, второго – сознательно развитая; в первом говорит чувство естественной силы и храбрость самопожертвования, присутствие духа второго объясняется тем, что он взвесил в уме все средства. Один подвергает себя опасности из презрения к ней, второй – из живости ума. В Санкт-Петербурге, если случается на людях какое-либо несчастье, вы всегда увидите, что русские действуют первыми. Они никогда не отступают перед опасностью, не страшатся ни огня, ни воды. Вы сразу отличите иностранцев: они станут в стороне, будут рассчитывать свои действия и обсуждать меры к разрешению затруднения… Все побудительные мотивы русского, вся его философия могут быть выражены словом «не бойсь»: в нем вся его мораль и его религия. С этим словом он сбегает на тонкую кромку льда, чтобы помочь упавшему в воду, бросает ему свой пояс, свою одежду до рубашки, протягивает руку и спасает. У француза же в минуту опасности к чувству милосердия примешивается и чувство чести. Его храбрость не лишена похвальбы, тогда как храбрость русского скромна. Смелость одного происходит, кажется, от рассудка, в смелости другого – покорность судьбе и что-то от инстинкта. Один сознает, что совершает славный поступок, другой не подозревает, что делает что-то особенное» (Цит. по: 4, с. 254).

Поделиться с друзьями: