Жизнь с турбонаддувом
Шрифт:
Почти с самого начала войны папа находился на казарменном положении, но к концу 1942 года, когда немцы были уже отброшены от Москвы, и бомбежки не были такими страшными, как годом раньше, вопрос эвакуации производства Шаболовской колонии за Волгу отпал, и вольнонаемных работников стали отпускать на ночь домой. В это же время выпала командировка в Свердловск папиному приятелю Льву Борисовичу Когану, который нашел там нас с мамой и взялся отвезти в Москву, хотя ни пропуска, ни билета мы не имели. На столь рискованный поступок могла решиться только моя мама, и о своем путешествии с Урала в Москву она и Лев Борисович впоследствии вспоминали при каждой встрече. Вспоминалось и то, как ее прятали от патруля ехавшие с нами солдаты, и то, как скрывали меня, хотя это было еще труднее, ведь трехлетнему ребенку не объяснишь, что его везут «зайцем», и то, как мы все же благополучно добрались до Красной Пресни. Там, в доме номер 28, с магазином, прозванным «три поросенка», за то, что когда-то было выставлено в его витрине, с тремя проходными дворами, с подвалами и чердаками, парадными и черными ходами, в пятикомнатной коммунальной квартире номер 18 прошли все мои детские и юношеские годы.
До революции это был большой доходный дом со сравнительно комфортабельными квартирами от трех до пяти жилых комнат. Одна из таких квартир на втором этаже (если не считать полуподвал) с окнами, выходившими не на шумную Пресню, а в тихий проходной двор, была наша. Мы занимали в ней крохотную восьмиметровую комнатку, похожую на пенал, которая находилась возле кухни, в былые времена предназначалась то ли для ванной, то ли для прислуги и имела две двери. Одной, выходившей в коридор, мы пользовались, а вторая, ведшая на кухню, была забита и со стороны комнаты заделана фанерой. На кухне около этой двери стоял наш стол-тумбочка со всей посудой и одна табуретка.
Примерно такие же столы были у всех наших соседей. Кроме того, на кухне имелось две газовые плиты, одна раковина с краном холодной воды и дверь черного хода, закрытая на ключ и большой стальной крюк. Пользовались ею крайне редко, и она была заставлена всяческим бытовым хламом, необходимым в хозяйстве – разными баками, кастрюлями, швабрами и тазами. Та же картина наблюдалась и в двух больших, по сравнению с нашей комнатой, коридорах, где возле каждой двери, помимо вешалок с одеждой, стояли сундуки, корзины, ящики и другие вместилища различного добра и скарба, накопленного жильцами за многие годы. Очень хорошо помню наш ящик, стоявший у входа в уборную, напротив двери в нашу комнату, на котором в мои школьные годы мама разрешала играть всем детям квартиры, а было нас семеро, при этом к кому-нибудь обязательно приходили друзья из соседей. В комнатах у всех было тесно, поэтому единственным местом для детских игр служил коридор. Причем именно наш «большой» коридор, в который выходило три комнаты, кухня и туалет, в отличие от второго «маленького», где помимо входной двери было еще две комнаты, в том числе самая большая в квартире, где жила наша вечная детская противница Ася Лазаревна. Она не разрешала детям играть возле своей двери и, если не дай Бог, мы там оказывались, нам доставалось не только от нее, а и от наших родителей тоже.
Все это было позже, а в середине войны из детей в квартире я был единственным до тех пор, пока в октябре 1943 года у меня не появилась сестра, которую по моему желанию назвали Милой. Полное имя Людмила, но у нас в семье ее так никто не зовет. Событие это для нас было неординарным, и мне на какое-то время пришлось перебраться к вернувшейся в Москву бабушке на Екатерининскую улицу, поэтому основные хлопоты в связи с прибавлением нашего семейства прошли в тот раз мимо меня.
В начале 44-го года, когда папу перевели из Москвы в Обнинское Калужской области главным бухгалтером детской колонии, наша жизнь основательно изменилась. На то время это был маленький поселок, даже не городского типа, где, кроме детской колонии, расположенной в здании бывшей дворянской усадьбы, и нескольких десятков домов на берегу речки Протвы, в которых жили работники колонии, ничего не было. Мы занимали квартиру из двух или трех комнат на первом этаже двухэтажного деревянного дома. Были еще закрытая терраса и кухня с большой голландской печью, плита которой выходила на кухню, а одна из стенок в общую комнату, где стояли круглый стол, буфет, широкий кожаный диван и этажерка для книг. Как выглядели спальные комнаты, и сколько их было, не помню, но, наверное, все-таки две, поскольку, когда с нами жила бабушка, у нас оставалось место для гостей на диване в общей комнате. Гости почему-то у нас бывали часто, и не только обнинские, но и из Малоярославца и Москвы, военные и гражданские, тыловики и фронтовики, незнакомые мне и родственники. По-моему, это был единственный период, когда размеры квартиры позволяли папе принимать дома всех своих друзей и знакомых, которых у него всегда было много.
Каких-то общих событий этого времени в памяти не сохранилось, а несколько частных эпизодов моего детства представляют интерес только для меня. Так, я почему-то запомнил, как ходил с кем-то на ночную рыбалку и что в то время в Протве водились не только плотва и пескари, но и налимы, и огромные сомы, и даже раки. Помню, как мне сделали военный костюм: гимнастерку с погонами младшего лейтенанта, галифе, сапоги, настоящий офицерский ремень с портупеей и кобурой, и я в этом обмундировании пошел провожать папу, который должен был куда-то ехать, кажется, в Малоярославец. Но когда он садился в машину, черную, блестящую «эмку», я нечаянно подставил руку в дверь и мне ее прищемили. Было страшно больно, папа уехал, а я бежал по лесу домой, горько плакал от боли и обиды, держа перед собой распухшую руку, споткнулся о корень сосны, упал, разбив еще и нос, испачкал кровью весь свой новый костюм.
Был еще один эпизод, тоже связанный со случайной травмой, которая на долгие годы стала темой воспоминаний и рассказов в нашей семье, а мне оставила пожизненные шрамы на ногах. В одно из летних воскресений, когда вся наша многочисленная семья, включая бабушку и тетушек, приехавших в гости, пила чай, я, как всегда, ревнуя маму ко всем сидевшим за столом, залез к ней на колени, но через какое-то время решил пойти играть. Мама, чтобы меня выпустить, отодвинула стул, на котором сидела, и поставила меня, но не на пол, а прямо двумя ногами по колено в огромный горячий чайник, снятый минуту назад бабушкой с плиты и оставленный под стулом, чтобы никто его не опрокинул. Все происходившее дальше легко представить, и неизвестно, чьих слез и крика было больше – моих или бабушкиных, считавшей себя виновницей несчастья. Не сразу сообразили, что нужно делать, в суматохе потеряли много времени, и чулки с ног снимали уже вместе с кожей. Дальше помню только, как долечивался, когда меня перестали преследовать кошмары, подобные тем, что были во время пневмонии. Вопрос о жизни и сохранении ног уже не стоял, но лето победного года для меня пропало полностью.
Новая лейтенантская форма мне очень нравилась. 1945 год
Я стараюсь придать и обнинским воспоминаниям какую-то хронологическую последовательность, хотя значения это никакого не имеет, просто так легче вспоминать. Так вот, следующее весьма важное для меня событие, запомнившееся на всю жизнь и послужившее мне хорошим уроком, произошло, видимо, осенью того же года. Дело в том, что в обнинской детской колонии, как и в той, что на Шаболовке в Москве, изготавливались снаряды. А в конце войны колония получила задание об освоении мирной продукции, которой стали симпатичные радиодинамики в разноцветных пластмассовых корпусах, наверное, по какой-нибудь немецкой технологии. Эту продукцию уже не скрывали, показывали всем опытные образцы, и даже сфотографировали с ними все руководство колонии. Однако осенью у нас дома я услышал разговор папы с кем-то из начальства о том, что колонию ликвидируют, а на ее месте пленные немцы будут строить какой-то секретный объект. Думаю, я бы не придал этому разговору никакого значения, если бы не слова «пленные немцы», которые не могли мне не запомниться. Все, что было связано с немцами, или на нашем детском языке фрицами, нас страшно интересовало, так как мы не представляли их нормальными людьми. В нашем воображении они рисовались страшными и звероподобными. Такое представление усугублялось еще и видом огромной немецкой самоходной артиллерийской установки мрачного грязно-желтого цвета, подбитой на одну гусеницу и брошенной фашистами при отступлении в начале 1942 года. Она стояла в лесу недалеко от нашего дома, и мы с ребятами часто играли там, изображая попеременно, то наших, то немцев, находили стреляные гильзы, патроны и много других интересных и ценных для нас вещей, свидетелей недавних боев.
Руководители Обнинской детской колонии с новой мирной продукцией. Мой папа – крайний справа. 1945 год
При очередном разговоре папы при мне с кем-то из сослуживцев, я поспешил поделиться известной мне информацией о том, что будут строить здесь пленные немцы. За все мои первые шесть лет жизни никто ни разу, ни за что меня серьезно не наказывал, но тут я получил такую порку, о которой не забуду до конца своих дней. Причем, сначала я просто не понял, за что папа так на меня рассердился, ведь я сказал правду, которую услышал от него самого, и только позже до меня дошло, что нельзя совать свой нос в разговоры взрослых, и что существуют вещи, о которых нельзя говорить кому попало. При этом, конечно, я не мог еще понять, какую страшную судьбу не только папе, но и себе, я мог нечаянно уготовить одним этим неосторожным детским хвастовством. Это был урок не только для меня, но, думаю, и для моих родителей, по крайней мере, при мне ни о чем недозволенном никогда больше не говорилось.
Через несколько месяцев новость, за которую мне так досталось, перестала быть тайной. В поселке действительно появились первые отряды пленных. Жили они в специально построенных бараках, их охраняли новые солдаты с собаками и автоматами. Оказалось, это были обыкновенные люди, только говорившие на другом языке и не понимавшие почти ничего по-русски. Неприязнь к ним и страх первых дней постепенно сменились сначала просто интересом, потом жалостью и сочувствием, но ненависти, которая, казалось бы, должна была остаться к фашистам навсегда, по отношению к конкретным людям, которых мы видели каждый день, не было.
С каждым днем в поселке становилось все более шумно и менее уютно, а детская колония начала с наступлением весны готовиться к ликвидации. Эти проблемы коснулись не только работников колонии, но и членов их семей. Так, постепенно стали уезжать жители нашего дома, а с началом лета начали готовиться к переезду и мы, папу тоже переводили на работу в Москву.
Мама постепенно упаковывала вещи, передвигала мебель, активно, как всегда, занималась всякой хозяйственной работой, забыв о том, что ждет ребенка, в результате чего в конце июня папе пришлось на месяц раньше положенного срока везти ее в роддом Малоярославца. И вот, 28 июня у нас с Милой появился брат. При этом все вокруг упорно говорили о том, что семимесячные дети выживают как нормально доношенные, а восьмимесячные, как правило, не живут. При всей непонятности для нас с сестрой этих формулировок, мы видели, что папа очень беспокоился, каждый день ездил в Малоярославец, хотя, как я теперь понимаю, толку там от него особого не было. Но, слава Богу, несмотря на родовую травму, Миша, как назвали нашего брата, выжил, хотя и доставил немало хлопот работникам роддома и волнений родным, и мы, наконец, все вместе поехали забирать его с мамой домой.
Легковой машины к тому времени в колонии уже не было, и мы, помню, ехали на грузовике, кажется «Студебеккере». Всю обратную дорогу мы с папой стояли в кузове среди каких-то бочек, а вдоль дороги навстречу неслись летние цветы, ветки, птицы и белые-белые березы, и настроение у нас с ним было такое же радостное, как этот день и эти красавицы березы.
Через несколько дней мы навсегда оставили поселок Обнинское, который через десяток лет превратился в большой научный город Обнинск с первым в Советском Союзе атомным реактором, построенным с помощью тех самых пленных немцев на месте бывшей детской колонии, и никто из нашей семьи больше никогда там не бывал.