Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания
Шрифт:
Каждый, кто был близок к Александру Осиповичу, узнавал счастье собственного возрождения, становления высших своих возможностей.
Но ведь еще три-четыре месяца, и меня отправят в Межог. Все это исчезнет. Пока же существовал грядущий день, ожидание репетиций, восторг перед тончайшей режиссерской выдумкой и тем, что я могу его не огорчить.
В мае рано утром чей-то громкий затяжной крик буквально рассек сон. Все повскакивали с мест: «Боже, что это?»
— Война кончилась! Войне конец! Победа! Мир! Войны больше нет, братцы! М-и-и-р! — кричали уже не двое, не трое, я десять, двадцать человек.
Обезумевшие от волнения, мы выбегали в зону, в другие бараки, обнимали друг друга, трясли, рыдали. Творилось что-то бесконечно искреннее, прямодушное, сотрясающее до основания. Мир! Мир! Страшное, вопиющее кончилось! И как взрыв — мысль: нас выпустят? Освободят? А как же иначе! В какой это будет форме? Амнистия? Указ? Или просто отворят ворота зоны? Сразу? Завтра? Господи!
— А эти-то чего радуются, контрики? Видали? Артисты! — прокомментировала вохра наше счастье, наши слезы. И… осадила высокую радость самим наличием ущербного сознания.
Война сидела в каждом. Накладывала вето на то, чтобы отчаиваться до конца. Война казалась несчастьем большим, чем заключение.
Горе было общим. В праздник — нас не впустили и на порог.
Надо было выламывать себя из общего, отпочковывать, погружаться в реальное понимание вещей: «Отсидеть придется все сполна! И что будет потом — тоже неизвестно. Это такая же правда, как то, что мамы и Реночки не будет никогда, несмотря на окончание войны».
То, что на наших судьбах это никак не скажется, мы поняли очень скоро. Даже «пересидчиков», в деле которых было четко выведено «До окончания войны», на волю не выпустили.
Мы — это поняли. Заключенные иностранцы — не могли уразуметь [1] .
Амнистия между тем была преподнесена народу. Государство освободило воров и убийц.
От начальника политотдела поступил приказ директору ТЭК: «Создать хор!» Упредив вопрос: «А кто будет петь?» — он добавил: «В коллективе есть молодые, красивые. Выведешь всех танцоров и драматических на сцену. Пусть поют!»
Музыкантов в коллективе хватало. Их и приспособили нам в учителя. Кончалась репетиция «Юбилея», и я присоединялась к остальным участникам, пытаясь взять «ми» и «до».
1
1 В ТЭК находились румынские евреи братья Розенцвейги. Миша — скрипач, Захар — парикмахер. Когда-то они жили в Бухаресте. Заветной их мечтой было попасть в Советский Союз. Они собственными руками соорудили аппарат, позволяющий продержаться под водой при переправе через реку Прут, и осуществили задуманное. Вынырнули на нашей стороне. Мокрые и счастливые заорали: «Ура-а-а!» Окриком «Руки вверх!» пограничники пыл охладили, помогли понять, что сие значит.
Срок они получили небольшой. Всего три года. Он минул. Их не освободили. Пообещали выпустить после окончания войны. Не выпустили и теперь.
В их глазах стоял вопрос. Никто им не мог на него ответить.
Через много лет, будучи уже на свободе, я разыскала братьев Розенцвейгов в Черновцах. Находясь в тех краях, нашла их многолюдную квартиру, располагавшуюся в подвальном помещении. Постучала. По другую сторону двери приподняли занавеску, и я увидела заспанное лицо Захара. Лицо уморительно сморщилось, по щекам потекли слезы. Кроме кроватей, стола и пары стульев, в комнате ничего не было. На выбеленной стене висел портрет их отца. После побега сыновей в страну Советов он под пытками умер в сигуранце. Оба не прощали себе его смерти.
После репетиций хора рядами расставлялись табуретки. К занятиям приступал самый мощный из коллективов — оркестр. Дирижировал Дмитрий Фемистоклевич Караяниди. Старые опытные «лабухи», сразу признав в нем богом данного музыканта, безоговорочно подчинялись его вдохновенным рукам [2] .
Оркестр вообще виделся особым государством, существовавшим по собственным законам. Здесь даже говорили на «своем языке»: хилять, берлять, башли, чувиха…
— Что это? — то и дело спрашивали новички вроде меня.
2
2 Родители Дмитрия Фемистоклевича Караяниди, греки по национальности, в 1929 году уехали из России в Грецию. Навестив их в 1931 году, Дмитрий вернулся обратно и поступил в Консерваторию г. Баку к профессору Шароеву. В числе двадцати четырех пианистов прошел в 1935 году два тура на Всесоюзном конкурсе музыкантов в Ленинграде. Перед третьим туром бакинка, которую во время прослушивания отсеяли, обратилась в жюри: «Кого выдвигаете? Он же иностранец».
По доносу секретаря парткома («восхвалял Гитлера») в 1937 году Дмитрий был арестован и приговорен к десяти годам лагерей. Он пережил все, что называется «заселением Севера», с азов. Не раз был на краю гибели. Рассказывал, как в самый критический момент на комиссовке один из заключенных-врачей сказал: «У нас такие работают», другая воскликнула: «У него стеклянные глаза, он одной ногой на том свете», и как вольнонаемный начальник колонны резюмировал: «Немедленно госпитализировать».
В течение семи лет он был на общих работах: разгрузка барж, строительство, «с руками пианиста» лазил на столбы и тянул провода, закрепляя их при любом морозе. И только после посещения колонны агитбригадой, аттестованный земляком бакинским дирижером Утешевым как прекрасный пианист, он был взят в ТЭК.
Едва начинал петь Макарий, брат известного солиста Большого театра Дмитрия Даниловича Головина, как репетиция превращалась в школу. Голос у Макария был красивый, сильный. Подводил слух. Не попадая в такт, он выходил из себя. Оркестранты, напротив, становились невозмутимыми. Начинали все сызнова. И так до тех пор, пока не достигался «унисон». Зато уж после окончания урока тут умели так припечатать остроумной кличкой, что это оставалось за человеком навсегда.
В течение нескольких часов до и после окончания репетиций трубач, флейтист, саксофонист и другие, забравшись в укромный уголок, тренировались сами.
Поражало трудолюбие акробатов ТЭК, их жесткий режим в питании, неутомимость и требовательность к себе. Более умелый старался здесь обучить новичка элементам профессии. Атмосфера рабочего барака затягивала. В хлопотливости, занятости была осмысленность и подкупающее душу бескорыстие.
Вечерами нас выводили из зоны обслуживать вольнонаемных в Доме культуры или маленьком клубе поселка. Наибольшим успехом во время концертов пользовались наши солисты Сережа Аллилуев и Макарий Головин. Жены и дочери начальства кричали им «браво». Мужья раздражались. Не однажды ссылали обоих на рабочую колонну «за шашни», в которых они были повинны куда меньше вольных инициативных дам. К чести дам, они тут же бросались на выручку. Солистов возвращали.
В лагерях не задавали друг другу вопроса: «За что сидишь?». Не спрашивали об этом и Макария. Между тем имя Головиных связывалось с историей убийства жены В. Э. Мейерхольда — Зинаиды Райх. Рассказывали, как, сидя в ресторане, Д. Д. Головин вынул из кармана портсигар, который сидевшие за столиком артисты опознали как принадлежавший семье Мейерхольдов. С этого будто бы и началось следствие. Большинство даже тогда считало версию придуманным и пущенным «в народ» измышлением, прикрывающим куда более подлую политическую подоплеку.
Работа, быт, общение в ТЭК были сплавлены в единое целое. Поскольку жизнь проходила на колесах, в разъездах, готовить приходилось самим. Продукты в виде сухого пайка выдавались на руки. Питались группами. Меня пригласили в «колхоз», состоявший из директора Ерухимовича, Макария Головина и хорошенькой Олечки. Готовили мы с Олечкой по очереди и справлялись с этим без труда. Сеня, Макарий и Оля после концерта в вольнонаемных клубах частенько приносили к столу то банку свиной тушенки, то яичный порошок. Олечка умудрилась как-то принести несколько картофелин. Мне за участие в хоре доставались букетики северных цветов. Макарий хохотал:
— Травка полезна. Ее и ешь!
Дружили. Увлекались. Не чужды были шутке. Если у кого-то подгорала каша или водой заливало ноты, все, бросив свои занятия, обязаны были организовать очередь, и каждый из тридцати человек должен был с наигранным участием задать пострадавшему один и тот же вопрос: «Простите, у вас, кажется, что-то случилось?» И не дай Бог, если тому изменяла выдержка или недоставало чувства юмора.
Олечка пользовалась успехом у мужчин, которые мне не нравились. Замечая, как при ее появлении вспыхивает Дмитрий Фемистоклевич, не ведая предначертаний будущего, я тоном старшей говорила:
— Ты только посмотри, Олечка, какой прекрасный, какой красивый человек к тебе неравнодушен. А ты?
Олечка мне поверила.
«Что у вас общего с этой королевой-влево?» — спрашивали меня. Я видела в Оле иную суть. Усвоив с юности урок Лили — игнорировать молву, также шла «от обратного» и взяла Олю под свою полную и безоговорочную защиту. Вообще собственный нрав и давние привычки нет-нет да и заявляли о себе. Медленно, но я все-таки становилась сама собой.
По наряду в ТЭК из урдомского лазарета прибыл Симон — медбрат, игравший на скрипке. Больше стало друзей, но не легче. Об Урдоме он говорил немного и твердо стоял на своем: «Вы должны порвать с Филиппом!» Филипп писал часто. Я также. Переписка была обстоятельной и подробной. О том, что я жду ребенка, кроме него, не знала ни одна душа.