ЖАНРЫ

Жизнь - явление полосатое

Сац Наталия Ильинична

Шрифт:
Я быстро вымыла лицо и руки, почистила туфли, причесалась, надела белую кофточку – словом, приняла свой самый парадный вид из всех возможных и, по дороге вспоминая все то, за что меня хвалили в Грибоедовской студии, побежала в аптеку. Тола – в другую сторону. Девчонка я была смелая, с Толой дружба крепкая, его доверие меня очень согревало, и я, хотя чувствовала, что одна иду навстречу неприятностям, не трусила. Рабочие на объявленный концерт начали собираться заранее. Я встречала их еще на лестнице, просила садиться, а сердце билось неровно: а ну как Тола никого из артистов не уговорит! Пробило шесть часов – ни Толы, ни артистов. Но… слово ему дала – значит… В шесть часов пятнадцать минут начинаю концерт сама. Сама открываю занавес, потом выхожу на эстраду, что несколько удивляет собравшихся – они думали, что я билетерша. А я вообще никто – просто выручаю Толу, и мне жалко, что никто, но… начинаю, и даже громким голосом. Читаю все, что знаю, с выражением, а сердце «заикается». В зале человек сорок – сорок пять (хорошо, хоть немного), все сидят какие-то отдельные, а совсем отдельно от них я. Читаю про любовь. За это в студии хвалили. Мой голос и стихи словно ко мне же назад и возвращаются – как игра в мяч у стенки, не долетают до зрителей… Читаю уже двадцать минут – Толы нет. В памяти еще только одно стихотворение – Андрея Белого. Начинаю: Мы ждем, ее все нет, все нет. Мы ждем средь праздничного храма, И, в черепаховый лорнет Глядя на дверь, сказала дама, Шепнула мне: “Si jeune? Quel ange!” (О счастье, я заметила в боковой двери красное лицо прибежавшего Толы. Но почему… у него такое злое лицо? Он мне, кажется, кулак показывает?!) Дочитываю свои стихи – в зале унылая тишина. Две старушки, постоянные посетительницы моих читок на Прохоровке, видно, из жалости раза два хлопнули в ладоши, и снова тихо. Не совсем: слышно, как топают по эстраде к выходу мои стоптанные, хотя и блестящие от свежей ваксы полуботинки. Тола хватает меня за плечо и зло шепчет:

– Ты чего это по-французски там болтала и про какой-то лорнет?

– Разве я виновата, что у Андрея Белого так написано! Несмотря на все мое уважение к Толе, «уступать» ему моих любимых поэтов Белого, Бальмонта, Северянина я не собиралась… Но Тола настаивал на своем:

– Мне все равно, чья это… волынка. Рабочие к бою готовятся, а она им… всякую ерунду читает, только бы показать, что она уже взрослая, про любовь может, флердоранж всякий…

Раздались хлопки неудовольствия, стук ногами, выкрики:

– Концерт-то будет или нет? Тола из красного стал вдруг бледный:

– Ты… это… не сердись, иди, что хочешь делай, потяни еще полчаса, пожалуйста, – к семи артисты придут, обещали.

Вдруг меня осенило. Я снова вышла на сцену и сказала:

– Дорогие товарищи, сейчас сын писателя Серафимовича, Тола, расскажет вам, как сложились ваши любимые революционные песни. Попросим…

Я захлопала в ладони первая. Вероятно, помог авторитет писателя Серафимовича – захлопали многие, а Тола, глядя на меня круглыми глазами, боком вышел на сцену. Он ничего подобного от меня не ожидал, но понимал, что я права, – не могу одна отдуваться.

– Я это… собственно, – начал Тола, но я смело и уверенно продолжала, будто всю жизнь говорила с этой сцены:

– Сейчас вы услышите, как сложилась ваша любимая песня «Варшавянка» (Тола про революционные песни все знает, уже сколько раз мне рассказывал).

Я подошла к пианино и сыграла двумя руками первый куплет «Варшавянки», это очень помогло: у публики создалось настроение слушать рассказ, а у Толы – говорить. «В тысяча восемьсот девяносто восьмом году в часовой башне Бутырской тюрьмы были заключены русские революционеры и среди них инженер, друг Ленина – Глеб Максимилианович Кржижановский…» В зале тихо – но это уже совсем другая тишина. И вдруг все собравшиеся, не сговариваясь, поют «Варшавянку». Поют негромко и так значительно, что у меня словно электрический ток по телу. Я участвую в чем-то хорошем, и соединение с залом произошло. Песня допета. Снова тишина… И потом короткое, настойчивое:

–Еще!

Тола рассказывает о песне «Смело, товарищи, в ногу», об ее авторе – любимом ученике великого русского ученого Менделеева – Леониде Радине. И снова мы все вместе поем… Теперь я объявляю антракт – четверть восьмого, и… артисты приехали, в том числе моя мама. Домой возвращаемся втроем – мама, Тола и я. Настроение у всех хорошее. Вдруг Тола берет меня за руку:

– А Наташа подходящий человек, правда, Анна Михайловна? Ошибки свои признает и… исправить может на ходу.

– Находчивая, – смеется мама.

– В общем, если все будет хорошо, я вам, Анна Михайловна, года через два скажу что-то важное. Хорошо? Тола надевает кепку и исчезает.

– Мама, что он тебе через два года скажет, а? – спрашиваю я.

Этого я так и не узнала: Тола погиб в первых боях за Октябрьскую революцию. Вероятно, у всех подростков бывает период сомнений, горьких ошибок, тщетных поисков цели жизни, неудовольствия собой. Конечно, музыка, которая вошла в мою жизнь первой, была любима навсегда. Но стать пианисткой или аккомпаниатором?.. Целиком уместить свое «я» под крышку рояля я не смогла бы. Для соединения музыки и театрального действия – не было голоса. Вот, если бы нести свою волю, став дирижером!.. Но в те времена женщин-дирижеров не было, и дедушка – папин папа, которого я видела редко (он жил в Чернигове) – говорил: «Ты можешь стать только дирижершей (это значит – женой дирижера)». Ни в коем случае! Вообще-то, я нередко потихоньку плакала: было обидно, что наша мама забросила пение из-за любви к папе, к нам и не звучит на весь мир ее дивный голос. Но голос от природы был дан мне только «для речей». Сильно перехваливали меня, когда выдвигали выступать на публичных показательных уроках в гимназии, и я одно время много читала о речах, уме и находчивости адвокатов, которым удавалось спасать своим красноречием невинных людей. Они должны были быть людьми кристальной совести, находить такие свои мысли и слова, которые властны были переубеждать большинство ошибающихся, находившихся в зале. Да, это интереснее, чем повторять уже написанные слова даже самого лучшего драматурга, но… не свои. Повторять! Все эти «умствования» пишу, чтобы честно признаться: баловали меня, видно, больше, чем надо было, и этот период моей жизни осуждаю не потому, что ленилась работать, учиться – этого не было – а потому, что недопонимала, как важно быть наблюдательной, сердечной, человечной… Пока Николай Павлович Кудрявцев был «золотым ключиком», открывавшим мне красоту и символику поэзии, научившим азбуке режиссуры, умению увлекать пусть небольшие, но коллективы людей задуманной постановкой, уметь объединять слово, действие и музыку, импровизировать – я восхищалась им. Учитель, вдохновенный, строгий, любимый учитель! А когда он, вероятно, даже неожиданно для самого себя в меня влюбился, я чего-то испугалась, и тот горячий интерес, который прежде вызывало каждое с ним общение, ушел в какую-то нору далеко от сердца. Моей лучшей подруге – маме – я почему-то не сказала в день рождения, что Николай Павлович сказал мне тогда: он же учитель, а я девочка, может, и пошутил. И потом… я же такие слова тогда слышала в первый раз в жизни! Лет пять я уже знала Николая Павловича. Он всегда приходил и уходил один, жил где-то поблизости от студии. Одет был очень скромно, зря не разговаривал. В его творческой собранности было что-то удивительное. У реки его восприятия и мыслей было глубокое дно. Как ни странно, мама в те дни очень внимательно ко мне приглядывалась, а однажды даже пошутила:

– У тебя, доченька, кажется, появились поклонники? Сережа Васильев говорит, что он к тебе неравнодушен…

– Притворяется. Пошли мы группой в Большой театр на «Вертера» – он вдруг носовой платок к щеке подносит и говорит: «Эта опера – про меня». Я ему отвечаю: «Смешно, когда Фамусов (эту роль в «Горе от ума» он очень неплохо исполнял в студии) притворяется Вертером». А он носовой платок решительно спрятал в карман и сказал: «От эгоистки слышу!»

Мамочка ответила серьезно, хотя я думала, что она засмеется:

– В этом, может быть, и есть доля правды. Ты могла бы быть гораздо внимательнее к Николаю Павловичу. Он с тебя глаз не сводит, а ты даже на репетицию «Не так живи, как хочется» вчера без всякой причины не пришла… Он тебя чем-нибудь обидел, хотел поцеловать что ли?

– Ну, конечно же, нет. Он никогда даже руки моей не коснулся. Он – мой учитель. С учителем ведь и не здороваются никогда: просто, когда он приходит в класс и уходит – все встают.

– Да, он человек необыкновенный. Сегодня он приезжал ко мне на дачу и сказал очень важное…

Я в первый раз в жизни не поверила маме. Откуда же он мог узнать, что мама сняла нам на лето комнату в Лосиноостровской? Потом ведь, кроме одной фразы у пианино, мы с Николаем Павловичем, кроме пьес, стихов и импровизаций, никогда и не разговаривали. Может быть, после того, что он объявил меня своей лучшей ученицей, я старалась и реже встречаться с ним глазами: у студийцев появилась в отношении меня то ли насмешливость, то ли зависть. Кстати, после уроков он никогда не поджидал меня на улице, не предлагал проводить домой… Да и понятно! Он уже совсем взрослый – ему двадцать восемь лет, а я – девчонка. В романах после слова «люблю» опять что-то такое говорят, носят цветы, а он молчал. Или… Это я подумала в первый раз только сейчас… Может быть, он надеялся, что я ему что-нибудь сама отвечу. Да! Сама отвечу, если мне его первое признание было дорого… Неужели вдруг чьи-то усмешечки убили у меня и прежнее восхищение им как моим дорогим, так много мне давшим учителем, радость (счастье?!) неожиданных его песен только мне в маленькой комнате, слов только мне… Моя мама поняла все, и я молчала. Оказалось, что Николай Павлович совершенно неожиданно приехал к маме в новом костюме, с цветами, чтобы… попросить у нее руки ее дочери Наташи. Он признался маме, что ему уже двадцать восемь лет, он никогда не был женат и никогда еще не знал такой большой любви, которая возникла у него чуть ли не с первых наших встреч, что с нетерпением он ждет моих шестнадцати лет – совершеннолетия, что верит в мой талант и будет беречь меня для искусства, никогда… не затруднит заботами о быте… Мама говорила о Николае Павловиче с восхищением. Она одно время работала с ним в театре К. А. Марджанова, где он играл главные роли в «Сорочинской ярмарке» и «Желтой кофте», большой имел успех, но относился к нему с той же вдумчивой скромностью, как ко всему, что он делал в искусстве. Особенно меня удивил мамин рассказ о том, с каким успехом он исполнял роль Лариводьера в музыкальной комедии Лекока «Дочь Анго». Федор Иванович Шаляпин, который присутствовал на премьере этого спектакля, попросил у Владимира Ивановича Немировича-Данченко разрешения зайти после спектакля за кулисы к Николаю Павловичу Кудрявцеву, чтобы поблагодарить его «за восхитительно созданный им образ Лариводьера». Затем Федор Иванович добавил, что мастерство подлинного артиста Московского Художественного театра в сочетании с прекрасным звучанием голоса и тончайшей музыкальностью можно оценить только как подлинный шедевр. Мама разволновалась, напомнила мне, что в этом спектакле играют и такая звезда, как Казимира Невяровская, и гордость Художественного театра, очаровательная Ольга Бакланова. И все-таки наш Николай Павлович получил высшую оценку гениального Шаляпина. Именно он! Я как-то раньше и не знала, как мама восхищалась Николаем Павловичем. Человеком, который пришел из села, юношей блестяще выдержал конкурс в труппу Художественного театра, стал его признанным артистом, а с нового сезона (это мама сказала с дрожью в голосе) переведен в состав ведущих артистов и включен в число пайщиков Художественного театра, как Москвин и Качалов… Я была счастлива за Николая Павловича, ощущала мамину гордость, но… совсем не хотела выходить за него замуж. Уважать, даже преклоняться… это же не влюбиться, тем более, не жениться…

– Мамочка, скажи ему очень ласково, что только по глупости можно выходить замуж в шестнадцать лет, я же сама хочу искать и найти свои пути-дорожки…

Наверное, все-таки Николай Павлович горько обиделся… Грушеньку я так и не сыграла, он из Студии ушел. В детском отделе театрально-музыкальной секции я нашла свою цель и счастье жизни. Все остальное пролетало, как из окон поезда. А сейчас пишу так длинно потому, что… стыдно. И уже много-много лет стыдно. Но это – исповедь. Последняя и первая. Через несколько месяцев после предложения Николая Павловича я получила от него записку с номером телефона и просьбой позвонить. Позвонила. Раздался голос Николая Павловича:

– Придите в ту маленькую комнату при Студии завтра. Я снял ее и живу теперь там.

– Очень жалко. Завтра уеду по делам. Можно послезавтра?

– Послезавтра будет поздно. Он оказался прав. Послезавтра его не стало, он умер.

Начало пути Весна 1918-го была удивительной. Наверное, люди никогда не пели столько, сколько в ту весну, наверное, никогда не испытывали такой радости от пения хором. Эти удивительные хоры возникали как-то сами собой. Запоют два-три человека на одной стороне тротуара, к ним присоединяются другие, а вот песню подхватили и те, что идут по мостовой, и уже поет вся улица! Раньше меня, бывало, не вытащишь на улицу из студии, не оторвешь от рояля, а теперь только проснусь и… на улицу! Так хочется шагать по весенней мостовой в ногу с теми, кто поет и радуется, смотреть на первые ярко-зеленые листья деревьев, на красные флаги, с которыми играет весенний ветер. «Вся власть Советам!» «Искусство – трудящимся!» Как новы тогда были эти слова! Помню, как к нам пришел, нет, вбежал Митрофан Ефимович Пятницкий. Его красивые вьющиеся волосы были растрепаны, усы, бородка, глаза – все говорило о волнении, которое он не может сдержать. Помню, он даже не дошел до комнаты – сел на первый попавшийся стул в передней и рассказал, как он выступал в кремлевском клубе со своим хором, как на этот концерт пришли Владимир Ильич Ленин и Надежда Константиновна, как потом его пригласили в Кремль к Владимиру Ильичу, как просто и приветливо принял его Ленин – обещал полную поддержку «хорошему, нужному делу», пожелал дальнейших успехов. Мы с мамой горячо обнимали Митрофана Ефимовича, понимали, каким счастливым он себя чувствует. Когда-то наш папа мечтал вместе с Пятницким «открыть двери концертных залов» талантливым певцам и музыкантам из народа, возмущался теми, кто презрительно называл хор Пятницкого «поющими мужичками». И вот теперь Митрофан Ефимович дожил до других времен, совсем иного отношения к искусству народа. Как больно, что папа со столькими интереснейшими неосуществленными планами своими уже умер… Пятницкий так же внезапно исчез, как появился, а у меня родилось такое желание работать, быть нужной другим людям, что я уже не давала маме покоя, и в конце концов она смирилась:
Поделиться с друзьями: