Жизнь - явление полосатое
Шрифт:
– Толстый такой, рыжий, обратили внимание? Это Гарри Фуксман, он считался одним из лучших ударников в Польше. При приближении фашистов схватил свой большой барабан, накинул пальто и прямо из ресторана, где играл, бросился в бегство. Бежал недолго. Начался ливень. Он снял пальто, накрыл им барабан и все бежал, пока не потерял сознание. Очнулся уже в нашей пограничной больнице, на градуснике – сорок: крупозное воспаление легких. Доктор хотел было спросить о самочувствии, но Фуксман перебил его вопросом на ломаном русском: «Скажите мне, как он есть, как он чувствует?» – «Кто он?» – удивился доктор. – «Мой барабан», – удивился его непониманию Фуксман.
Да, барабан, которому он, не задумываясь, уступил свое пальто, был ему важнее всего, – с восхищением подумала я.– Для него барабан – орудие производства, средство к существованию. Каждый из них умеет это ценить, – постарался охладить мой восторг начальник лагеря, но не смог. Музыкант – это слово было для меня священным с детства.
Я направилась к бараку, целиком предоставленному польским музыкантам. Стали знакомиться. Борис Шамшелевич, небольшого роста, с непропорционально большой головой, по первой просьбе сыграл мне на итальянской скрипке с темпераментом настоящего мастера «Венгерский танец» Брамса и «Радость любви» Крейслера. Теперь он казался мне даже красивым: вот что значит профессиональное мастерство. Мне удалось организовать из семи человек музыкальный ансамбль. Они выбрали дирижером скрипача, который управлял ими, играя одновременно на своем инструменте. Неприятный он был человек и музыкант средний. Эти музыканты были профессионалами, но как трудно было объединить в одно целое даже семь человек! Чисто ресторанный репертуар устраивал некоторых из них значительно больше, чем меня. Фуксман и Шамшелевич привыкли быть «премьерами». Кое-кто даже мысли не допускал об увеличении ансамбля за счет других музыкантов, претендуя на полную обособленность. С большим трудом удалось подключить к ним Михаила Панкрухина вместо недостающего аккордеониста. Этот баянист был тоже не так прост: сидел за пьянство и дебоши, но и в условиях лагеря стремился подчеркнуть свою действительно высокую музыкальную квалификацию.– Слушай, Наталия Ильинична, я в твоем оркестре работать согласен, только если ты меня будешь возвышать над другими.
Как видите, настроения у музыкантов были далеко не «ансамблевые». Но складывать оружие я не собиралась. Добилась настройки рояля в клубе, получила ключ от него и этой комнаты, договорилась об освобождении от общих работ всех музыкантов за счет ежедневных пятичасовых занятий музыкой. Задумали первый концерт в Рыблаге. Да, настоящий концерт, а не вечер самодеятельности. Последние полтора года я не дотрагивалась до рояля, и сейчас возможность приходить в музыкальную комнату раньше всех и систематически музицировать подняла и мое настроение, и авторитет. Кое-какие ноты мы нашли в лагерной библиотеке, друг у друга, что-то смогли подобрать по слуху. Аккомпанировала «Менуэт» Падеревского и «Радость любви» Крейслера Борису Шамшелевичу, игравшему на скрипке. Исполняла стихи Некрасова «Огородник» и «Тройка». Мы много и с любовью репетировали эти стихи с Мишей Панкрухиным. Аккомпанировал он с душой, даже сам потом утирал слезы. Гарри Фуксман замечательно исполнял в сопровождении рояля и контрабаса «Любимый город». Он так артистично и музыкально произносил слова любимой песни, что его постоянно вызывали на бис. Имел успех и музыкальный октет, но ему явно не хватало чувства ансамбля, дирижерской воли, полноты звучания. И все же хорошее дело было начато. С разрешения начальника лагеря в сопровождении молодого конвоира Васи отправилась я по другим лагерям выискивать музыкантов. Так пополнили оркестр трубач Женя Тимошенко, скрипач Николай Басенко, кларнетисты Сережа Фетисов и Виктор Ефимов. Прекрасный музыкант и незаурядный человек был этот Виктор. Отца его убили в гражданскую войну, рано потерял и мать, жил у тетки-учительницы. Маленького роста, ладно скроенный, с огромными карими глазами, он был очень самолюбив. «Тетя кормит меня только из жалости, я ей чужой», – решил он в свои семь лет от роду и, сделав из толстой веревки петлю, прикрепил ее на потолке сарая, подставил табуретку, всунул голову в петлю, оттолкнул ногой табуретку… Случайно кто-то вошел в сарай, жизнь ему удалось вернуть с трудом. Тетя его была совсем не злым человеком, ничем его не попрекала, выходила. Он пошел в школу. Учился хорошо, особую ловкость проявлял на физкультуре, в борьбе, в прыжках, но навязчивая мысль, что он сирота и тетя не должна его кормить, продолжала мучить. Однажды, когда Виктор, уже не впервые убежал из дома и бродил по окраине города, его выследила воровская шайка «краснушников» – тех, кто грабит товарные вагоны. Для них Виктор был находкой. Они забрасывали веревку в маленькое высокое окно товарного вагона, Виктор взбирался по этой веревке через окно в вагон, выбрасывал им ценные свертки. Шайка не зевала, а верхолаз по той же веревке на ходу выскакивал на землю. Ему было лет пятнадцать, когда эта «работа» опротивела еще больше, чем пребывание в доме тетки. Он убежал в другой город и однажды замер от восторга, увидев, как шагает военный духовой оркестр, оглашая город звуками торжественной музыки. Как и многие мальчишки, он зашагал в ногу за этим оркестром, а потом, как немногие, сумел уговорить дирижера попробовать его «на музыку». Оказалось, у Виктора абсолютный слух. Он овладел тромбоном, потом кларнетом, стал «сыном полка», квалифицированным музыкантом. Но однажды на него снова «накатило»: получив увольнительную на двое суток, он отправился в ресторан, пропил все свои деньги и обмундирование, вернулся в часть почти голым, на трое суток позже, а так как, вероятно, это было уже не в первый раз, получил два года исправительно-трудовых работ. Переведенный по моей просьбе в наш лагерь, Виктор Ефимов вел себя идеально: хорошо играл на своем инструменте, а все свободное время тратил на овладение саксофоном. Музыканты его уважали. Он обращал на себя внимание огромной волей, которая светилась в его карих глазах даже тогда, когда он неподвижно сидел на верхних нарах, подобно Будде, скрестив ноги, в то время как другие музыканты исполняли любую его просьбу, почтительно произнося: «Виктор». Впрочем, тут, вероятно, имели значение еще его ловкость и сила: не дай бог было чем-нибудь обидеть его. Виктор Ефимов уважал меня как артистку, однако чуждался. Наша дружба возникла, так сказать, на медицинской почве. Когда мне сообщили, что Ефимов заболел и на завтрашнем концерте выступать не может, я велела немедленно отправить его в санчасть. Он заявил, что не признает врачей, наотрез отказался идти туда. Тогда со своей санитарной сумкой явилась в барак я. Ефимов сидел на верхних нарах с блестящими воспаленными глазами и перевязанным горлом. Я вскарабкалась на нары и оказалась рядом с Виктором. Смерила ему температуру, посмотрела горло – все честь по чести, как и полагается фельдшеру, и вдруг услышала:– Как, оказывается, приятно, когда вы лечите. Спасибо. Улыбку Ефимова я тогда увидела в первый раз. Мой больной выздоровел на следующий день и рьяно принялся помогать мне во всем: в налаживании дисциплины, которую он поднял в оркестре, в замене очень капризного польского скрипача. Виктор научился делать прекрасные оркестровки для нашего, тогда уже большого, джаза, помог мне пополнить репертуар произведениями Чайковского, Дунаевского, Хренникова, Крейслера, Сарасате, по праву стал дирижером.
В сопровождении нашего оркестра выступала Нелли, с которой мне удалось сделать интересную театрализацию песен из кинофильма «Петер». Русские народные песни с успехом исполняла Рая. Очень музыкальным оказался попавший в наши лагеря артист-комик Саша Жуков. Наш ансамбль был переименован в «Драмджаз под руководством Наталии Сац». Когда я отправлялась на поиски новых дарований в смежные лагеря, не все понимали, что сопровождавший меня Вася – мой конвоир. Вася был горд своей причастностью к руководству прославленного драмджаза и, скорее, напоминал теперь усердного помрежа при главном режиссере. Помню, как на четвертом участке разыскала далеко не молодого цыгана, дядю Михая. Небольшого роста, с пленительными, типично цыганскими глазами, он слушал меня, наклонив голову набок.– Драмджаз на центральном участке организовали. Слыхали?
– Разговор идет. Хвалят.
– А вы, простите, по какой статье в лагере?
– По цыганской.
– Разве такая есть?
– А как же! Конокрадство. Цыган и есть цыган. Как коня без хозяина увижу – верхом и угоняю. Такая природа наша. Я уж не в первый раз за это сижу. Небольшая пауза.
– Прежде танцевали, говорят, лихо?
– Так это я и сейчас. Свое, родное, до смерти плясать буду. Было время – большую деньгу зашибал.
Кто-то садится за рояль. Дядя Михай скидывает пиджак, двумя ладонями оправляет рубаху и все еще могучую растительность на голове и лице и начинает «ходить» под музыку. Походочка у него пленительная, и весь он какой-то стеснительно юный, когда танцует. Чем быстрее и громче звучит музыка, тем стремительнее его «выходка», и вот уже рвется наружу подлинно цыганский темперамент. Какое-то время дядя Михай блеснул новой искоркой в нашем джазе, поднял дух и у старшего поколения, но исчерпал себя одним танцем. А вскоре мы проводили его на волю. Он благодарил всех нас за хорошее общество, улыбался, а потом, подняв плечико, со своей застенчивой улыбкой изрек:– Крепко не прощаюсь. Ненадолго провожаете. Во сне вижу, как на неоседланном жеребце скачу… Эх, кони, жизнь моя! За них и отсидеть не жалко.
С цыганскими дарованиями нашему джазу везло. Ярким эпизодом, подобно дяде Михаю, мелькнула у нас Катя X. Пришла некрасивая, старообразная в свои восемнадцать лет на наш концерт, потом стояла в кулисе, не двигаясь с места, концертов восемь подряд. Долго молчала, и вот призналась, что хочет у нас петь. Спросила ее, что она может спеть, попросила нашего пианиста найти для нее подходящую тональность – тогда у нас уже и хороший пианист был. Зазвучали вступительные аккорды. Катя запела: Живет моя отрада В высоком терему, А в терем тот высокий Нет хода никому… Как это получается? Выйдет такая вот избитая жизнью девчонка, которая за секунду до этого и рот раскрыть боялась, и вдруг властно переносит вас в другой мир, другую жизнь, и видите вы только этот терем, эту «отраду», того, кто ее любит, и начинаете волноваться за него, добьется ли свидания… Приду я к милой в гости И брошусь в ноги к ней, Была бы только ночка, Да ночка потемней, Была бы только тройка, Да тройка порезвей… Вот и помчались мы на этой тройке, забыли, где находимся. Что там слова! То, как Катя пела «Приду я к милой в гости и брошусь в ноги к ней…», словами все равно не передашь. Мир чужой любви на мгновение стал нашим, и музыканты удивленно переглянулись. Катя, как и Михай, пятнадцать-двадцать концертов потрясала нас и публику, но так и осталась «звездой» одной песни. Потом Катя вернулась в мир большой жизни и стала хорошим трудовым человеком. Много позже я встретила ее в Москве, обняла она меня, сказала, что работает шофером, дочку свою Наташей назвала. Кстати, она сейчас у нас в театре помрежем работает. Наш драмджаз помог многим. Позвольте вспомнить еще только одного – Васю. Драмджазу были отведены в клубе три репетиционные комнаты. Все время мы работали над новым репертуаром. Я часто вела репетиции за пианино, сама аккомпанировала, заменяя подчас пояснения музыкой. Помню, однажды мы репетировали с Нелли П. Я сидела за роялем. Время шло к вечернему отбою, Нелли требовала более быстрого темпа и твердила: «Главное, играйте быстрее». На что я ей строго ответила: «Главное, пойте чище». Произошла небольшая пауза, вдруг дверь отворилась, и на пороге появился незнакомый парень высокого роста, в бушлате второго срока, с лицом, вымазанным сажей:– Вы… главная здесь Наталья? – спросил парень.
– Боже мой, не дают сосредоточиться, – пискнула Нелли.
– Что вы хотите, товарищ? – строго перебила ее я.
– Хочу… до джазу.
– Вы музыкант?
– Ни…
– На каком-нибудь музыкальном инструменте научились сами играть?
– На трубе.
– Хорошо играете?
– Ни, плохо.
С язвительностью признанного дарования Нелли произнесла:– Завидная откровенность.
Я очень не любила этих ее выходок и продолжала разговаривать с парнем, который вызывал у меня жалость: явно попал сюда недавно и чувствует себя плохо.– У нас хорошие музыканты, их много, принять вас в джаз, если вы не музыкант, невозможно. Или вы еще что-нибудь умеете делать?
– Спивать могу.
– Хорошо поете?
– Ни, плохо, – признался парень, готовый расплакаться.
Чтобы как-то его утешить, я спросила, какие песни он поет. Он назвал несколько, в том числе русскую народную «Метелицу», ноты которой стояли у меня на пюпитре.– Ну что ж, если вам так хочется «до джазу», попробуйте мне спеть. Идите сюда ближе, я вам проаккомпанирую.
Пока парень застенчиво подходил к пианино, Нелли шептала мне в ухо, что ее удивляет мое стремление собрать всех «подонков» в наш уже зарекомендовавший себя джаз. Я заиграла вступление, Нелли демонстративно пошла к дверям, парень запел: Вдоль по улице метелица метет, За метелицей мой миленький идет… Уже с первых нот было ясно, что у него сильный красивый голос с той особой украинской сочностью, которая с детства была мне так близка в пении моей мамы и народных певцов, которых отец собирал в селе Полошки. Во время пения стало понятно и то, что парень музыкальный. Но когда он спел по второму разу «Дозволь наглядеться, радость, на тебя…» и легко и просто взял заключительные верхние ноты, даже «до» третьей октавы, у меня все дрогнуло внутри. Голос-самоцвет, настоящий драматический тенор! Нелли, которая уже вышла было за дверь, услышав эти верхние ноты, мгновенно вернулась, и когда ее злое личико возникло снова в дверях, я получила еще одно подтверждение: с парнем нашему джазу повезло.