Жизнь. Милый друг. Новеллы
Шрифт:
Пытаясь разбить лед, Антуан обернулся.
— Ну, — сказал он, — что же вы молчите?
— Нельзя же сразу, — отвечала старуха.
Он продолжал:
— Ну-ка, расскажи малютке, как твоя курица снесла восемь яиц.
Это была знаменитая в семье история. Но мать все еще ни слова не могла вымолвить от смущения, и он сам начал рассказывать, заливаясь смехом, это удивительное приключение. Старик, знавший все наизусть, расплылся улыбкой, жена его тоже перестала хмуриться, а негритянка в самом забавном месте разразилась вдруг таким звонким, раскатистым, оглушительным хохотом, что испуганная лошадь понеслась галопом.
Знакомство состоялось. Разговор завязался.
Как только они приехали и слезли с повозки, он проводил свою подружку в комнату, — она хотела переодеться, чтобы не испачкать нарядного платья, стряпая по своему рецепту вкусное блюдо, которым надеялась умаслить стариков; затем он поманил родителей за дверь и спросил с замиранием сердца:
— Ну, что вы о ней скажете?
Отец промолчал. Мать, более решительного нрава, заявила:
— Уж больно она черна! Право, невмоготу. Прямо с души воротит.
— Вы привыкнете, — убеждал Антуан.
— Может, и привыкнем, да не вдруг.
Они вошли в дом, и старуха смягчилась, увидав негритянку за стряпней. Суетливая, несмотря на свои годы, она принялась помогать ей, подоткнув подол.
Обед был вкусный, долгий и оживленный. Когда все вышли погулять, Антуан отвел отца в сторонку.
— Ну как же, отец, что ты скажешь?
Крестьянин никогда не отвечал напрямик.
— Не мое это дело. Спроси у матери.
Тогда Антуан догнал мать и пропустил вперед остальных.
— Ну как же, мамаша, что ты скажешь?
— Воля твоя, сынок, уж больно она черна. Была бы она чуточку посветлее, я бы не спорила, а то уж чересчур. Точь-в-точь сатана!
Он больше не настаивал, зная, что старуху не переупрямишь, но сердце у него разрывалось от отчаяния. Он ума не мог приложить, что бы такое сделать, что бы еще придумать, и не понимал, почему это она сразу не покорила его родителей, как обворожила его самого. И все четверо медленно брели по нивам, мало-помалу перестав разговаривать. Когда они огибали чьи-нибудь владения, фермеры выбегали за ограду, мальчишки взбирались на крышу, все высыпали на дорогу, чтобы поглазеть на «арапку», которую привез сын Буателей. Издалека по полям сбегались люди, как сбегаются на ярмарке, когда бьет барабан, сзывая народ посмотреть на диковинки. Отец и мать Буатели, испуганные любопытством, вызываемым во всей округе их гостьей, ускорили шаг, держась рядышком и далеко обогнав сына, у которого его подруга допытывалась, что думают о ней родители.
Он ответил смущенно, что они еще ничего не решили.
На деревенской площади из всех домов повалил возбужденный народ, и старики Буатели, испуганные растущей толпой, обратились в бегство; Антуан, обиженный и возмущенный, торжественно шагал вперед под руку со своей любезной, провожаемый изумленными взглядами зевак.
Он понимал, что все кончено, что надежды нет, что не придется ему жениться на своей негритянке; она тоже это понимала. И оба они заплакали, подходя к ферме. Вернувшись домой, она опять сняла платье и стала помогать матери в ее работе; она всюду ходила за ней по пятам — в погреб, в хлев, в курятник, выбирая самую тяжелую работу и все время повторяя: «Дайте, я это сделаю, тетушка Буатель», — так что к вечеру старуха, растроганная, но по-прежнему неумолимая, сказала сыну:
— Что и говорить, она славная девушка. Жаль, что так черна, ей-ей, чересчур уж черна. Я ни за что не привыкну, пускай себе едет обратно, уж больно она черна!
И Буатель сказал своей подружке:
— Она не согласна, говорит, что ты чересчур черна. Придется уехать. Я провожу тебя на станцию. Не тужи, дело обойдется. Я еще потолкую с ними, когда ты уедешь.
Он проводил ее до станции, все еще стараясь обнадежить; расцеловался с ней, посадил в вагон и долго смотрел вслед уходящему поезду глазами, полными слез.
Напрасно он уламывал стариков, они так и не согласились.
Рассказав до конца эту историю, которую знала вся округа, Антуан Буатель каждый раз добавлял:
— С той поры ни к чему у меня сердце не лежало, ни к чему охоты не было. Всякая работа валилась у меня из рук, вот я и стал золотарем.
Ему говорили на это:
— Но ведь вы все-таки женились.
— Так-то оно так, и нельзя сказать, чтобы жена была мне не по нраву, раз я прижил с ней четырнадцать ребят, только это не то, совсем не то, куда там! Поверите ли, негритянка моя, бывало, только взглянет на меня, а я уж и сам не свой от радости…
В ПОРТУ
Перевод М. Салье
Трехмачтовый парусник «Пресвятая Дева ветров» вышел из Гавра 3 мая 1882 года в плаванье по китайским морям и 8 августа 1886 года, после четырехлетнего странствования, вошел в марсельский порт. Сдав свой первый груз в китайском порту, в который он направлялся, корабль тотчас же получил другой фрахт — на Буэнос-Айрес, а оттуда пошел с товарами в Бразилию.
Новые рейсы, аварии, починки, многомесячные штили, шквалы, сбивающие с курса, — словом, все случайности, приключения и несчастья, какие бывают на море, удерживали вдали от родины этот нормандский трехмачтовик, возвращавшийся теперь в Марсель с трюмом, набитым американскими консервами в жестяных банках.
При отплытии на борту корабля, кроме капитана и его помощника, было четырнадцать матросов — восемь нормандцев и шесть бретонцев. Когда он вернулся, на нем оставалось только пять бретонцев и четыре нормандца; один бретонец умер в пути, а четырех нормандцев, исчезнувших при различных обстоятельствах, заменили два американца, негр и норвежец, завербованный однажды вечером в каком-то сингапурском кабачке.
Большой корабль с подобранными парусами и скрещенными на мачтах реями тащился за марсельским буксиром, который, пыхтя, плыл перед ним по легкой зыби, мало-помалу замиравшей в тиши безветрия; он миновал Ифский замок, проплыл между серыми скалами рейда, окутанными золотистой дымкой заката, и вошел в старый порт, где теснятся бок о бок вдоль набережных суда всех стран, всякой формы и оснастки, образуя какое-то месиво из кораблей в этом тесном бассейне, полном протухшей воды, где их корпуса толкаются, трутся друг о друга и точно маринуются в корабельном соку.
«Пресвятая Дева ветров» заняла место между итальянским бригом и английской шхуной, расступившимися, чтобы пропустить нового товарища. Когда таможенные и портовые формальности были выполнены, капитан разрешил большей части команды провести вечер на берегу.
Наступили сумерки. Марсель загорался огнями. В жарком воздухе летнего вечера над шумным городом, полным крика, грохота, щелканья бичей, южного веселья, носился запах яств, приправленных чесноком.
Едва очутившись на берегу, десять матросов, которых столько месяцев носило на своих волнах море, потихоньку двинулись в путь, с нерешительностью людей, вырванных из привычной обстановки, отвыкших от города.
Они шли парами, точно процессия, раскачиваясь на ходу, знакомились с местностью и жадно вглядывались в переулки, ведущие к гавани, — их томил любовный голод, назревший за последние два месяца плаванья. Впереди шествовали нормандцы под предводительством Селестена Дюкло, рослого парня, сильного и сметливого, который всякий раз, как они сходили на берег, был у них вожаком. Он умел находить злачные места, пускался на ловкие проделки и не любил ввязываться в драки, которые так часто происходят между матросами в портах. Но если его впутывали в драку, никто не был ему страшен.