Жизнеописание Л. С. Понтрягина, математика, составленное им самим
Шрифт:
Как раз во время пребывания моего в этой колонии вернулся мой отец из плена в 18-м году, и мать приехала за мной, чтобы увезти меня в Москву. Приехав в колонию, она обнаружила детей в ужасном состоянии: мы были грязные и полны вшей. Она устроила нам мытье, выводила вшей и оставалась там несколько дней.
Потом мы отправились с ней в Москву. Хорошо помню эту поездку. Ехали в товарном поезде, в так называемой теплушке. Везли с собой сухари, накупленные где-то в Тамбовской губернии. Муку везти не разрешалось. Среди поля однажды поезд наш был остановлен, всем было предложено выйти и вынести вещи. Начался осмотр имущества продотрядом. Вся мука конфисковывалась. Ощупывали женщин — нет ли мешков, прикрепленных на теле. До сих пор помню этот отвратительный образ. Так тогда большевики боролись со спекуляцией.
Вернувшись домой, я заново встретился со своим отцом и нашёл его совершенно чужим мне человеком. Старая его любовь ко мне полностью исчезла. Я с гордостью показывал ему, как я умею кататься на коньках, но это ему совершенно не понравилось. Он стал пытаться обучать меня чистописанию, к чему я, видимо, не был расположен, и его преподавание вызывало у меня неприятную реакцию.
После несчастья со мной отец тяжело заболел, у него начались припадки типа эпилептических, он был полностью поглощён своей болезнью, очень страдал от неё и стал полным инвалидом. Под конец жизни он перешёл уже на пенсию. Умер он в больнице в моём присутствии от инсульта 6 января 1927 года. Смерть отца потрясла меня, была для меня тяжёлой травмой. Особенно в то время меня мучила мысль о том, что, несмотря на мои тяжёлые переживания в настоящее время, наступит такое время, когда я уже не буду чувствовать тяжёлой утраты и всё забудется. Так оно, конечно, и случилось...
Осенью 20-го или 21-го года, теперь я этого установить не могу, в результате тяжёлого ожога я попал в больницу. На первых порах моя жизнь была настолько в серьёзной опасности, что на глаза не обратили внимание. И только по истечении некоторого времени, когда уже было совсем плохо, меня перевели в специальную глазную лечебницу. В целом я провёл в больнице около пяти месяцев. Известный окулист профессор Авербах сделал мне какую-то операцию, которая привела, в конце концов, к тяжёлому воспалению глаз. Так что моя жизнь снова была на волоске, и я полностью потерял зрение.
Вернувшись из больницы, я находился в полной растерянности: что делать? Сперва я поступил в специальную школу для слепых и пробыл там в интернате довольно короткое время. Обучение в этой школе совершенно не удовлетворяло ни меня, ни мать, так как учителя не обещали мне ничего большего, чем какое-нибудь ремесло. А у нас ещё сохранилась мечта о будущем, о моём высшем образовании. После этого я вернулся в свою прежнюю школу, в прежний класс, к прежним своим товарищам, которые встретили меня с большой чуткостью и теплотой! Особенно хорошо отнёсся ко мне мой ближайший друг и товарищ Коля Кириллов.
На первых порах обучение в школе после потери зрения не было для меня лёгким. Нелегко мне давалась и математика, поэтому ко мне пригласили репетитора, с которым я специально занимался. Помню, насколько трудно мне было разобраться, например, в такой простой вещи, как параллелограмм, дающий сумму двух векторов. Кажется, это относилось к физике сложения сил и скоростей. Мне было очень трудно представить себе чертёж. Но постепенно мои занятия с репетитором переросли из помощи школьному обучению в самостоятельную деятельность, опережающую школу. Я почувствовал большой вкус к математике.
После революции только первый год обучения я провёл сравнительно нормально. Преподавание в школе было дезорганизовано революцией.
Всё, по-видимому, зависело от учителя. Некоторые учителя грубо пренебрегали своими обязанностями и совершенно не старались нас учить и наводить в классе дисциплину, другие, наоборот, были очень хорошими и умело руководили нами, держали нас в руках.
Среди хороших учителей был любимый мною учитель Горохов, который обучал нас математике в 5-м и 6-м классах, а может быть и позже. Был совершенно отвратительный учитель математики Батманов, преподававший у нас в восьмом классе. Его методы преподавания уже тогда вызывали у меня ярость. Так, например, наизусть произносились всем классом хором формулировки теорем. Другой его способ обучения заключался в том, что ученик имел две тетради, в первой он записывал вопросы, во второй — ответы на эти вопросы. Когда учитель спрашивал урок, он вызывал ученика с первой тетрадью, который должен был прочесть вопрос и потом наизусть ответить записанный во второй тетради ответ.
Мы с этим учителем математики Батмановым возненавидели друг друга, я всячески хулиганил на его уроках, а он притеснял меня, задавая бессмысленный вопрос: почему я не пишу письменную работу? Письменные работы мы обычно делали вместе с Кирилловым, решали все варианты, заданные классу и наши собственные, он записывал оба, а потом мы по классу распространяли все варианты. Так что остальные ученики могли просто списывать.
К счастью, в 9-м классе появился уже другой учитель, Розанов, с которым у меня сложились хорошие отношения. Правда, он преподавал несколько своеобразно! Он формулировал у доски теорему и говорил: кто из учеников хочет выйти к доске и доказать её? Обычно выходили я или Кириллов, мы успешно доказывали теорему. Считалось, что это делается для всего класса, но мне кажется, что остальной класс мало что в этом понимал.
Очень хорош был учитель химии. Так что мы с Кирилловым увлеклись одновременно математикой и химией. Изучали и ту и другую дисциплины с опережением по сравнению со школой. Химию мы изучали несколько странно. Я, например, выучил наизусть всю периодическую систему элементов Менделеева с атомными весами. Некоторые из них я помню до сих пор.
Был очень хороший учитель русского языка, но фамилию я его не помню. Один из преподавателей истории вёл себя на уроках совершенно возмутительно. Он сидел за учительским столом, подзывал к себе одного из учеников, разговаривал с ним о чём-то, а все остальные ученики могли делать что угодно. Мы хулиганили, двигали парты, бросали стулья, он не обращал на это никакого внимания и не пытался даже навести порядок. Мне кажется, что это была просто форма саботажа.
Другой историк преподавал историю совсем иным способом. Он задавал урок, который заключался в том, чтобы прочесть десяток или полтора страниц в учебнике. На следующем уроке он вызывал меня, и я должен был наизусть рассказать прочитанное. Зная это, я тщательно учил наизусть весь текст, конечно, не дословно, но довольно близко к дословному. Выслушав мой рассказ, он заканчивал урок, задав новый, на следующий раз. И в следующий раз повторялось то же самое.
Так своеобразно и беспорядочно учились мы до окончания школы, т.е. до окончания последнего 9-го класса. В результате этого обучения — домашнего и школьного — я очень полюбил математику, и мне стало ясно, что я поступлю только на физ-мат Московского университета и больше никуда. Я совершенно не выучил русскую грамматику и не умел грамотно писать. Этому я не научился и теперь. Хотя в течение многих лет писал на пишущей машинке, но при этом делал огромное количество ошибок.
После того как я вернулся из больницы, где провёл пять месяцев, как уже сказал, мне неясен был вопрос о моей будущей профессии. А он стоял уже очень остро. Была мысль о музыке, так что я начал обучаться играть на пианино. Это продолжалось два или три года, до самого моего поступления в университет.
У меня совершенно очевидным образом отсутствовала всякая музыкальность! Несмотря на обучение игре на пианино, чему я посвящал очень много времени, я так и не научился подобрать даже самый простенький мотив и не мог с уверенностью узнать ни одной мелодии, хотя бы и очень известной, например «Интернационала». Хорошо запомнил я лишь те вещи, которые играл сам. А я дошёл до сравнительно высокого уровня. Играл Шуберта «Моменты», «Турецкий марш» Моцарта и даже пытался играть Бетховена «Лунную сонату», первую часть.
Музыка, однако, не осталась навсегда чуждой для меня. Постепенно я приучался слушать её. Правда, мои первые попытки ходить на концерты в юности и в ранней молодости не увенчались успехом: мне становилось так скучно от музыки, которую я слушал, что я впадал в уныние.
Позже это изменилось. Я помню, с каким огромным увлечением слушал впервые «Шехерезаду» Римского-Корсакова, «Итальянское каприччио» Чайковского и другие сравнительно доступные для меня произведения. Позже у меня появился собственный проигрыватель, и я стал слушать пластинки с серьёзной музыкой.