Жизни для книги
Шрифт:
Взял он перо, а рука от холода и писать не может. Уж он дул, дул в свои синие кулаки, а потом еле-еле нацарапал расписку и внизу подписал: «Власий Дорошевич»…
Заплатил я деньги, 15 рублей, и жалко мне стало этого молодого человека. Весь синий, озяб, дрожит (лавка моя не отапливалась) и все в кулаки дует.
— Вы, — говорю, — молодой человек, в случае чего наведывайтесь ко мне в лавку… Может быть, у меня и работишка какая-нибудь найдется.
Расстались мы друзьями, я отдал в набор «Ужасного колдуна».
Но через некоторое время прибегает ко мне встревоженный корректор (человек с образованием, из семинаристов) и говорит:
— Иван Дмитриевич, как бы чего не вышло с вашим «Ужасным колдуном».
— А что такое?
— Да ведь это, — говорит, — повесть Гоголя… Непременно отвечать будете…
— Ах ты, задача какая… Что ж теперь нам делать?
— А больше ничего, — говорит, — как переделать эту повесть.
Как на счастье, вскоре пришел и мой молодой человек, и мы мирно и даже благодушно покончили наше недоразумение.
— Ежели хотите, Иван Дмитриевич, я все могу переделать.
— Нет, — говорю, — все-то не надо, лучше Гоголя не напишете, а страниц десять переделайте по-новому, чтоб скандалу не было.
Таковы были нравы и традиции Никольского рынка.
Маленькая, неотапливаемая лавочка, и в ней «издатель», покупающий у исключенных гимназистов повести по одному только заглавию.
Чутьем, однако, я понимал, что все мы делаем не то, что надо, что мы срамим самих себя, свою торговлю и то великое дело, которому служим.
В русской литературе нельзя, кажется, указать ни одного произведения, которое прожило бы 300 лет и не растеряло бы своих читателей.
Жизнь книги почти так же коротка, как и жизнь человека: 50, 75, очень редко 100 лет — и затем наступает забвение и смерть.
В этом смысле можно сказать, что старинные библиотеки, переходящие от поколения к поколению, похожи скорее на кладбище человеческой мысли, чем на обычные книгохранилища.
Лежат на полках покойники в деревянных и кожаных переплетах, как в гробах, и целые десятилетия проходят, пока какой-нибудь ученый смахнет пыль с того или другого томика и заглянет в него, чтобы навести справку.
Но вот странность: в народно-лубочной литературе есть книги, которые живут и читаются больше 300 лет.
Бова-королевич и Еруслан Лазаревич, вероятно, были современниками Бориса Годунова или, по крайней мере, Алексея Михайловича.
Повесть о Бове-королевиче у нас очень долго считали сказкой, и притом русской сказкой, хотя более поздние изыскания с несомненностью установили, что это итальянский рыцарский роман.
Герой романа — Буова из города Анконы на русской почве стал Бовою из города Антона.
Итальянские рукописи этого романа, как говорят, восходят к XVI столетию.
Значит, Буове из Анконы уже лет 400–500.
А Бове из Антона, вероятно, лет 300.
Старше Бовы в наших сказках только Еруслан Лазаревич, но и Еруслан принадлежит к произведениям заимствованным и никак не может считаться русским.
Это Уруслан Залазарович — национальный герой Ирана, он же Рустем, сын Залзары.
Повесть о нем и о его славных подвигах вошла в национальную эпопею XI века «Шах-Намэ» поэта Фирдоуси. Но не оттуда заимствовал его русский народ. Не у Фирдоуси, а из тех устных вариантов, которые были распространены среди персидского народа, причем русский пересказчик кое-что переделал и кое-что добавил применительно ко вкусам и традициям своей страны.
В чем же, однако, дело? Почему русский народ сотни лет рассказывает эти чужие сказки и никогда не устает слушать их?
Очевидно, героизм, которым пропитаны оба сказания, неизменно нравится русскому народу. Приключения, опасности, торжество над врагами и подвиги пленяют воображение. Проходят целые столетия, а художественное обаяние этих образов не теряет своей силы.
Такой же притягательной силой обладали многие другие народнолубочные произведения более поздней эпохи: «Повесть о милорде английском Георге» [17] , «Францыл Венециан» [18] и другие.
17
«Повесть о приключениях английского милорда Борга и бранденбургской маркграфини Фредерики-Луизы» — лубочная повесть. Составил ранний лубочный писатель Матвей Комаров (ранее повесть имела хождение в списках. Первое печатное издание — 1782). В последующих изданиях печаталась под названием «Повесть о милорде аглицком Георге».
18
«Францыл Венециан» — лубочная повесть о легендарном рыцаре IV века.
Для народа был уже доступен и Толстой, и Пушкин, а «глупый милорд», как назвал его Некрасов, так прижился в русской деревне, что еще долго не хотел уходить из нее.
Но постепенно повести из русской жизни стали вытеснять «глупого милорда» и другие сюжеты. Большой успех по части сбыта имели «Шут Балакирев» (эпоха Петра), «Как солдат спас жизнь Петра Великого», «Ермак, покоритель Сибири», «Таинственный монах» и более поздние — «Мазепа», «Полтавский бой», «Битва русских с кабардинцами, или Прекрасная магометанка, умирающая на гробе своего мужа». Приключения разбойников, их героизм, их отвага и доброе сердце были одной из излюбленных тем. Успех «Разбойника Чуркина» [19] вызвал массу подражаний и внес в лубочно-народную литературу, так сказать, целую «разбойничью» струю.
19
«Разбойник Чуркин» — распространенный в лубочных изданиях авантюрный рассказ, переделка бульварного романа Н. Пастухова.
Но лубочный разбойник, чтобы иметь успех, должен быть благороден. Простой душегуб, лишенный всякого героического оттенка, вызовет только отвращение.
Лубочные книжки издания И.Д. Сытина
Третью группу лубочных произведений составляют повести, романы и рассказы, заимствованные из нашей общей литературы. Достойно внимания, что литературные произведения в их чистом виде почти никогда не появлялись в лавках Никольского рынка. Я уже говорил, что Никольский писатель старого времени почти не делал разницы между словами «писать» и «списать». Плагиат считался явлением самым обыкновенным. Поэтому почти все произведения наших больших и даже великих писателей появлялись на Никольском рынке в сокращенном или, во всяком случае, измененном виде.
Повесть Гоголя «Вий» в издании Никольского рынка называлась «Три ночи у гроба». Повесть «Страшная месть» названа «Страшный колдун».
Текст этих повестей уже не вполне гоголевский.
Никольский писатель всегда относился к чужому литературному произведению совершенно так, как мы относимся к народной песне. Кто-то сложил песню, а я хочу спеть ее по-другому, по-своему. Разве нельзя? Кому принадлежит песня? Никому, хозяина у нее нет. Как хочу, так и пою, а вы хотите — слушайте, хотите — нет, дело ваше.
Эти «писатели», не имеющие даже отдаленного представления о «плагиате», заимствования и переделки не считали грехом… Какой-нибудь Миша Евстигнеев совершенно запросто говорил:
— Вот Гоголь повесть написал, да только у него нескладно вышло, надо перефасонить.
И «перефасонивал». Сокращал, изменял, менял заглавие.
Я, конечно, понимал, что подобное «перефасонивание» — дело не очень хорошее, но традиции лубочной книжной торговли были еще очень живучи и ломать их следовало с терпением.