Жорж Санд
Шрифт:
После разгрома восстания и кровопролитного июньского избиения появилось множество политических ссыльных. Социальная республика была побеждена, а возможно, и республика вообще… Между буржуазией и рабочими была снова вырыта залитая кровью пропасть. Санд была в отчаянии и перестала писать для газет.
Жорж Санд — Эдмону Плошю, 24 сентября 1848 года:Вы спрашиваете, для какой газеты я пишу. Я вообще не пишу, по крайней мере сейчас; я не могу высказывать мысли, находясь в осаде. Следовало бы сделать уступку так называемым требованиям времени, но я не чувствую себя на это способной. А кроме того, с некоторого времени я пришла в полное уныние, душа моя разбита. Боль не уходит, надо ждать выздоровления…
Шопен (он был в Лондоне) говорил с возрастающим недоброжелательством о несчастьях своей бывшей подруги: «В последнее время она опустилась в страшную грязь и втащила с собою туда еще многих других. Ей приписывают мерзкие воззвания, которые разожгли гражданскую войну…»
К горестям общественным прибавились интимные, очень болезненные конфликты. Отец Огюстины, портной Бро, опубликовал памфлет под заглавием: «Современница. Биография и интриги Жорж Санд». В нем он обвинял ее в том, что она завлекла Огюстину в Ноан, чтобы сделать ее любовницей Мориса и потом, скомпрометировав молодую девушку, выдать ее замуж за первого встречного. Это был шантаж, так как Бро (который объявил о том, что он намерен издать еще и другие брошюры на эту же тему) преследовал одну цель — выманить деньги у Санд, но никак не портить репутацию своей дочери. Жорж попросила совета у известного адвоката Шедетанж. Она утверждала, что между ее приемной дочерью и ее сыном была лишь братская, святая дружба: «Их отношения проходили на моих глазах, мы жили в деревне дружной семьей». Шедетанж запугал портного, вторая его брошюрка никогда не была напечатана; но и на этот раз Шопен взял на себя роль обвинителя: «Одним словом, грязная авантюра, о которой говорит сегодня весь Париж. Со стороны отца это было гнусностью, но это правда. Вот он, этот акт благотворительности, против которого я боролся всеми силами, когда молодая девушка вошла в дом…» Принц Кароль пришел к тому, что стал ненавидеть Лукрецию Флориани. В письме к Соланж, оставшейся другом Шопена и часто получавшей от него гвоздики и розы, Санд говорила: «Я не могла отвечать на его ярость и ненависть ненавистью и яростью. Я часто думаю о нем, как о больном, озлобленном, сбитом с толку ребенке…»
И еще раз рабочий стол стал ее крепостью против нападок враждебного мира. Она вновь принялась за «Историю моей жизни», а также по совету Роллина, вспомнив удачу своих сельских романов, вернулась к этой счастливо найденной теме. Начиная «Маленькую Фадетту», она написала прелестное предисловие «Почему мы возвратились к нашим баранам». Она в нем привела свой разговор с Франсуа Роллина, благодаря которому книга была написана:
И, разговаривая о республике воображаемой, о республике реальной, мы очутились в тенистом местечке, покрытом богородичной травкой; это место было создано для отдыха.
— Ты помнишь, — сказан он, — мы проходили здесь год назад и просидели целый вечер? Именно здесь ты рассказала мне историю Шампи, а я тебе советовал написать ее в таком же непринужденном стиле, каким ты пользовалась в разговоре со мной.
— Я подражала тогда манере нашего мяльщика конопли. Я помню это, но мне кажется, что с того дня прошло десять лет.
— Но ведь природа не изменилась, — возразил мой друг, — ночь по-прежнему ясная, звезды по-прежнему блещут, дикий чабрец пахнет по-прежнему хорошо… Как бы мы ни были разочарованы и печальны, никто не может отнять у нас прелести любви к природе и отдохновения, которое мы находим в ее поэтичности. Ну что ж: если мы ничем другим не можем помочь несчастным, будем опять заниматься искусством, как мы его понимаем, то есть тихонько прославим эту тихую поэзию природы и, как сок целительного растения, прольем ее на раны человечества.
— Раз так, — сказала я моему другу, — вернемся к нашим баранам, то есть к нашим пасторалям…
Эта новая пастораль вернула ей любовь ее читателей. Не то чтобы в этом предисловии или в своих статьях она отрекалась от своих убеждений; нет, она только отказалась от воинствующей политики. Она говорила, что отныне одобряет два рода собственности: во-первых, индивидуальный, который один в состоянии вернуть согласие между классами, и, во-вторых, коллективный, которому она желала бы наиболее успешного процветания.
Жорж Санд — Жозефу Маццини:Только при общем участии — будь то реакционная буржуазия, или буржуазия демократическая, или социалисты — должен управлять народ. Чтобы идти по дороге просвещения, ему нужна миролюбивая и законная борьба всех этих различных элементов…
В первый день рождества (25 декабря 1848 года) в Монживре умер Ипполит Шатирон: «В продолжение почти двух лет болезни он вином поддерживал в себе возбуждение. Он ничего не ел, но каждый день пил все больше… Он не заметил, как пришла к нему смерть…»
В 1849 году Огюстина родила своему мужу Бертольди сына, которого назвали Жоржем, как и внука Мари Дорваль. Состарившись, потеряв все связи, Мари Дорваль была теперь только страстной бабушкой. Ее дочь Каролина (рожденная от ее связи с Пиккини, во время ее вдовства в молодости) вышла замуж за актера Рене Люге; эта супружеская чета не пользовалась успехом в театре, но на их шее было трое детей; парализованный Мерл был калекой; на плечах Дорваль лежали тяжкие заботы. Она мужественно без конца ездила в гастрольные поездки, ее нуждающаяся семья не имела других средств, кроме жалованья бродячей актрисы. Маленький Жорж рос хилым. Чтобы Дорваль могла взять его с собой на юг (когда была приглашена в Ним, Авиньон, Марсель), Санд оплатила все расходы по этой поездке с малышом. И все же он умер от воспаления мозга. Дорваль пережила его только на один год.
Рене Люге — Жорж Санд, 33 мая 1849 года:Дорогая госпожа Санд, эта изумительная и несчастная женщина умерла! Она оставила нас безутешными. Пожалейте нас!..
Дорогая госпожа Санд, она вас так любила, она так вами восхищалась, позвольте мне поделиться с вами, рассказав хоть часть ее страданий!.. Ведь она умерла от горя! От полного отчаяния! Ее убило пренебрежение!.. Да, пренебрежение… Все эти выброшенные за двадцать лет, при каждом успехе, посредственности воспользовались паузой в творчестве, чтобы всем объединиться; и вот эти существа, ставшие влиятельными — кто в силу богатства, кто — страсти, а кто в силу личной заинтересованности большинства директоров, — все эти твари заполонили театр; в театр вторглась панель… И когда эта несчастная талантливая женщина ходила из одного театра в другой, люди, которых именуют директорами, широко открывали глаза при имени Дорваль… Ее талант? Кому он был нужен?.. У нее не хватает одного или двух зубов… Ей сорок лет… Она в черном платье, она слишком серьезна… Все это не привлечет в театр никого из этих ничтожеств — полуденди, полупривратников, которые заполняют наши театры при одном имени Аманды, Фризетты или Розы Помпон… В самый разгар этого разложения пришло наше первое большое горе: умер мой Жорж.
Жизнь неудержимо уходила от бедной Мари… Две глубокие раны: смерть обожаемого существа… презрение, несправедливость, полное забвение, нищета дома! И так наступило 10 апреля. Я был в Кане. Она должна была присоединиться ко мне, но прежде хотела сделать последнюю попытку, последний шаг, чтобы иметь во французском театре угол и 500 франков в месяц: хлеб! Директор театра, господин Севест, сказал ей при мне, что о 500 франках нечего и думать, но что вскоре благодаря ловким подсчетам он сумеет сэкономить 300 франков на освещении и тогда подумает, может быть, удастся победить отвращение комитета! Но он ни за что не отвечает и не берет на себя никаких обязательств! Вот так Мари, которой жизнь уже нанесла два удара ножом, получила третий удар — кулаком — от этого палача!.. Она остановила своим ангельским взглядом страшный взрыв моего возмущения. Для нее это было последним ударом. Она уехала в Кан и, прибыв туда, свалилась. Через 2 часа боли приняли такой сильный характер, что я был вынужден пригласить врачей. Положение сочли очень серьезным: злокачественная лихорадка и язва в печени!.. Я выслушал этот безнадежный диагноз с тем же чувством, как слушал бы свой смертный приговор. Я не мог поверить своим глазам, и когда я смотрел на этого ангела скорби и смирения, который ни на что не жаловался и лишь, печально улыбаясь, казалось, говорил: «Люге, вы здесь… Вы не дадите мне умереть», — о госпожа Санд, я задыхался! У меня помутился разум. Я проклинал бога!..
Врачи говорили, что дорога для нее смертельно опасна, но я видел, что она умрет вдали от Парижа — весь день, всю ночь она призывала смерть так жалобно, что я дрожу при воспоминании об этом, — и я нанял места в почтовой карете… На следующий день она была в своей комнате, среди всех нас, но болезнь, ослабленная поездкой, возобновилась с еще большей силой, и 20 мая в час дня она нам сказала: «Я умираю, но я к этому готова… Моя дочь, моя милая дочь, прощай… Верный Люге…» Вот, мадам, ее последние слова, вот ее последнее движение. Потом, улыбаясь, она испустила последний вздох… О! Эта улыбка! Она стоит перед моими глазами… Дорогая госпожа Санд, я убит. Ваше письмо разбередило мои мучения. Обаятельная Мари… вы были ее последним поэтом. Я читал «Фадетту» у ее изголовья, потом мы долго говорили о всех чудных книгах, которые вы написали. Мы плакали, вспоминали все трогательные сцены из этих книг. Потом она рассказывала мне о вас, о вашем сердце…
Ах, дорогая госпожа Санд! Как вы любили Мари, как вы понимали ее душу! И как я вас люблю, и как я несчастен…
Но я вижу, что мое письмо получилось длинным. Нужно остановиться и ждать того блаженного дня, когда я смогу говорить с вами о нашей несчастной Мари… По приезде в Париж вы подарите мне один час, и тогда я вам расскажу о тех поразительных вещах, которые этот ангел поведал мне в те дни горя и грусти…
Дорваль дала знать Дюма-отцу и Сандо, что хочет их обоих видеть. Дюма прибежал, успокоил Мари, которая боялась быть «брошенной в общую могилу», обещал найти 500–600 франков, необходимых для покупки нескольких футов земли. А маленький Сандо пришел слишком поздно на это последнее свидание. На могиле был водружен крест из черного дерева: «МАРИ ДОРВАЛЬ, умершая от горя». В продолжение всей жизни ее проклинали, предавали и забрасывали грязью; она была «жертвой искусства и судьбы»; память о ней была восторженной, любовной, и Жорж Санд великодушно приняла участие в ее внуках Жаке и Мари Люге, которые долгие годы проводили свои каникулы в Ноане.
Шопен умер 17 октября 1849 года, не повидавшись с Жорж. Рассказывают, что он шептал перед смертью: «Она мне говорила, что я умру на ее руках», но рассказов о его последних днях так много и они так противоречивы, что никто не может что-либо утверждать точно. Соланж (одна из тех женщин, которые были у изголовья агонизирующего Шопена) слышала прерывающееся от рыданий пение графини Дельфины Потоцкой. Когда Жорж узнала о его смерти, она вложила данный ей когда-то Шопеном его локон в бумажное саше и написала на саше: «Роог Chopin! [55] 17 октября 1849». Приходит на память: «Moja bieda» [56] .
55
Бедный Шопен (англ.).
56
Мое горе (польск.).
Через два года, будучи на русско-польской границе, Александр Дюма-сын получил в руки письма Санд к Шопену. Сестра Шопена привезла их из Парижа в Мысловицы; боясь нескромности таможни, она оставила их у своих друзей; чтобы развлечь молодого Александра, эти друзья и передали ему любовные письма француженки, о которой они ничего не знали.
Жорж Санд — Дюма-сыну,7 октября 1851 года:Так как у вас хватило терпения прочитать это собрание довольно незначительных однообразных писем, которые, по-моему, представляют интерес только для моего сердца, то вы знаете теперь, какая материнская нежность наполняла девять лет моей жизни. Конечно, в этом нет никакой тайны, и я скорей могу гордиться, нежели краснеть, что заботилась и утешала, как моего ребенка, это благородное и неизлечимо больное сердце…
И это была правда.
Со времени своего разрыва с Листом Мари д’Агу жила в Париже. Помирившись со всеми своими близкими (за исключением мужа), она завела политический салон в своем «розовом доме» на Елисейских полях и под псевдонимом Даниеля Стерна опубликовала серьезные работы: «Очерк о Свободе», «Письма республиканцев», «Наброски о морали». В период написания «Истории Революции 1848», в трех томах, она пожелала вновь сблизиться с Жорж Санд, которая, будучи участницей этой драмы, могла помочь ей своими воспоминаниями. Обе женщины были в ссоре уже 11 лет.
Мари д’Агу — Жорж Санд, 11 октября 1850 года:Один из наших общих друзей сказал мне от вашего имени (верно ли, что от вашего?) слова, которые дошли до моего сердца. Я не решаюсь еще всецело предаться той радости, которую они мне доставляют. Если бы вы были одна, я немедленно поехала бы к вам, чтобы узнать от вас самой, действительно ли разрыв наших дружеских отношений доставил вам некоторое сожаление и верите ли вы, как и я, что наша дружба была из тех, что не умирают и не могут быть заменены никакой другой. Люди считают, что каждая из нас была очень виновата перед другой. Я готова признать свою вину, если, по вашему мнению, я виновата, но, говоря по правде, я полагаю, что мы обе можем упрекнуть друг друга только в одном: в нашей молодости. Мы были молоды, а значит легковерны, требовательны, вспыльчивы. Мы наивно доверяли, когда нам передавали — коварно или по меньшей мере необдуманно — какие-то сплетни. Наша глубокая нежность, почувствовав себя преданной, возбуждалась, изливаясь в несправедливых речах, но, несмотря на все, я убеждена, и этого убеждения у меня не отнимет никто: если бы в каждый час, в каждую минуту в течение этих печальных лет каждая из нас могла бы читать в душе другой, мы нашли бы под этими отголосками гнева любовь истинную, глубокую, нерушимую. И все же я и сейчас колебалась: взяться ли мне за перо? Это чувство, которое я сохранила, будет ли оно вам дорого? Увы! Годы, сделавшие меня несколько лучше, быть может, отняли у меня в большой степени мою привлекательность. Белокурая Пери где-то сбросила свои крылья; фантастическая Принцесса совлекла с себя голубое платье; божественный луч исчез с чела Арабеллы; из всего того, что вы с вашим талантом видели во мне, осталась лишь женщина, скорее мужественная, чем сильная, медленно идущая одинокой тропой, влача за собой длинный-длинный траурный шлейф… Это траур по погибшим надеждам… Что бы ни было, рискуя всем, я вам пишу. Вы почувствуете, что мои слова серьезны и искренни; я должна их сказать во имя всего того, чем вы были для меня. Жорж, когда я пишу это дорогое мне имя, мне кажется, что молодость оживает во мне. Все мои сомнения уходят. Внутренний голос говорит мне, что наша дружба возродится, такая же нежная, но более крепкая. Ничего я не желала так горячо! А вы, Жорж, а вы?