Журнал Наш Современник №11 (2003)
Шрифт:
Однако снятие затянулось. И в этом не было моей вины. Любое перемещение в прессе, в ее верхушке, по-видимому, изменяло баланс сил. И кому-то это было невыгодно. Поэтому какие-то силы тормозили мое устранение. В начале сентября я поехал на отдых в Болгарию. Там, в болгарском Приморском, где был лагерь отдыха Димитровского комсомола, я попал на встречу молодых деятелей культуры, обсуждавших перспективы работы советско-болгарского клуба творческой молодежи. Мы были вместе с секретарем ЦК комсомола Димой Филипповым, дружелюбным, располагающим к себе парнем. Он слушал, слушал, а потом вторгся в обсуждение и увесисто сказал:
— Вот вы говорите, а то, что уже наработано, и не вспоминаете, это же прошлое. Ведь перед вами первый основатель советско-болгарского клуба Валерий Ганичев.
Все обернулись и поглядели на меня, как на привидение. Пришлось рассказать о том, как клуб был создан и как работал, как я подготовил записку и запустил ее через болгар в наш ЦК. Я сразу понял еще в 1966 году, что в его недрах можно будет поговорить о многом, приглашать тех, кого обходят вниманием министерство культуры, официальные органы. У них своя компания! А кроме того, это давало возможность объединить русскую интеллигенцию. Ведь писатели плохо знали кинематографистов, художники — артистов. Надо было попытаться собрать их, выработать некую общую духовную атмосферу. И это удалось. Ведь в клубе, на его встречах, собирались: В. Распутин, В. Кожинов, В. Белов, П. Палиевский, О. Михайлов, С. Семанов, Ю. Селезнев, А. Ланщиков, В. Шукшин, К. Столяров, А. Никонов, Г. Гусев, В. Фирсов, В. Кузнецов, Ю. Медведев, Г. Серебряков и др. Но уже этого перечня хватило бы, чтобы понять, какое ядро собралось на патриотической основе (а не на основе реализма без берегов, так тогда было модно).
Конечно, через несколько лет ошалелые от славянофильских речей чиновники Союзов писателей и болгарского ЦК пожаловались в советский ЦК. К счастью, разбирал ситуацию Г. М. Гусев, перешедший на работу в ЦК партии. Все обошлось благополучно, но больше такой силы советско-болгарский клуб не набрал. Собирались уже больше для песенных и винных (что было и раньше не воспрещено) тусовок. К 80-м годам клуб почил в бозе.
Отдых я продолжил в Родопах. Эти первые осенние дни сентября подарили нам со Светланой такую прозрачность гор, такую ненарушимую тишину, успокаивающий шелест листьев, невиданную голубизну неба, что вспоминать об этом позднее приходилось, как, наверное, Адаму и Еве о садах Эдема. Мы и были одни, лишь издалека откуда-то доносилось позвякивание колокольчиков на овцах.
Вдруг из-за кустов поднялась пыль, а затем появилась машина. Из нее выскочил наш собкор в Болгарии. Я встревожился: ожидать можно было всего. Но он шел, широко распахнув руки и восторженно улыбаясь.
— Поздравляю!.. Поздравляю!
— Что случилось?
— В газету звонил Леонид Ильич и благодарил вас за статью.
— Какую?
— “Жили у бабуси веселые гуси”.
Да, эта статья была напечатана в начале года, и в ней рассказывалось о том, как в Одесской области колхоз весной дает в каждую семью 500 гусят и корм, а осенью просит сдать 400 выкормленных гусей, а остальных, сколько останется, семья забирает себе.
Нормально, подумал я. Кто же положил на стол Генеральному статью? Скорее всего, его однорукий помощник Голиков, его советник по сельскому хозяйству, фронтовик и патриот. Или?.. В общем, надо выезжать.
— Нет, Леонид Ильич пожелал вам хорошо отдохнуть.
Я же стал торопиться, ибо понимал, какая начнется кутерьма, какую зависть это вызовет. И не ошибся.
Документ, одобряющий инициативу одесситов и газеты, был подготовлен и лежал у секретарей ЦК. Когда Брежнев предложил принять его, Суслов патетически воскликнул:
— Но это же не социализм!
Брежнев был взбешен:
— Социализм — не социализм! Мне народ накормить надо!
Суслов, получив столь резкий отпор, действительно заволновался. Неожиданный удар, и опять “Комсомолка”, вернее, ее главный редактор. Для просвещенных и посвященных было ясно, что дни мои сочтены. Но я продолжал работать и ежедневно получал “втыки”, которых накопилось порядком.
У ШОЛОХОВА
В октябре я решил поехать к Михаилу Александровичу Шолохову. Хотел посоветоваться: долго ли держать оборону? Повод же в ЦК назвал: впереди 20 лет полета Гагарина в космос. Договорюсь о беседе. Конечно, в тот период Шолохов был патриархом нашей советской, русской литературы. К его слову прислушивалась вся страна. Власть же, наделяя его всеми регалиями (депутат, член ЦК), относилась настороженно, с опаской и даже неприязненно. Конечно, не вся власть, а некоторые ее “верхи”. Известно, что пытался сломить его Никита, ибо Шолохов, близкий к “районщикам” и “областникам”, не мог согласиться с его показушно-шутовскими реформами (создание совнархозов, сельских и городских обкомов партии, бездумное нерайонированное внедрение чумизы, кукурузы и т. д.). Шолохов ждал реальной поддержки селян, колхозов, а их пичкали бумажными реформами. То же было и при Брежневе, вначале демонстрировавшем свое уважительное отношение к великому писателю. Мне кажется, что Брежнев стал охладевать к Михаилу Александровичу, когда убедился, что того связывала крепкая дружба с Косыгиным. Шолохов был независим, и когда Брежнев решил заехать из Сочи в Вешенскую, сообщил, что год намечается неблагоприятный, поэтому лучше сейчас на Дону не встречаться. Брежнев, конечно, запомнил этот неуважительный отказ. Мне же Михаил Александрович сказал:
— Знаешь, будет тут разъезжать на десятках машин. САМ, прихлебатели, охрана, обкомовцы, районщики. Вон сколько затрат, а урожай-то не намечается большой. Застолья будут ведь, пышные речи, а потом... Танцевали — веселились, подсчитали — прослезились.
Хотя придумывать всякие дополнительные противостояния власти и Шолохова не следует. Конечно, Шолохов был прямолинеен, но в зряшную полемику он не вступал, внешние демонстрации ему были не нужны; сжав зубы, пытался не вмешиваться в общественную драку по поводу всякой несправедливости, ибо в свое время надо было закончить “Тихий Дон”, напечатать, донести его до читателя. А потом — “Они сражались за Родину”.
Когда ныне Валентин Осипов пытается представить Шолохова врагом Сталина, а Сталина только и думающим, как посадить Шолохова в каталажку, то это общепринятая либерально-хрущевская схема, которую накладывают на сталинские времена. Все там было. И драмы, и аресты, и тихая ненависть. Но было и другое: рост индустриальной мощи страны, победа над мощнейшей фашистской державой, завоевавшей всю Европу, восстановление разрушенного хозяйства, заботы государства о литературе, театре, кино, которые и не снились последние двадцать лет. Шолохов вбирал в себя все: и эти боли, эти страдания своего народа, и эти победы, и эти достижения.
Сталин, конечно, мог уничтожить Шолохова, но он чувствовал его величие, его талант. Ему интересен был его взгляд на народ, на казачество, на нашу историю, и врагом его личным он не был, хотя пытался все время “ставить его на место”. Враги у Шолохова, конечно, были. Он рассказал мне, как еще при живом Горьком, за столом у того, на него долго и пристально глядел всесильный шеф НКВД Ягода, потом протянул рюмку и, как бы приняв решение, сказал: “А все-таки, Миша, ты — контрик”. “Я, вспоминал Михаил Александрович, понял, что надо немедленно куда-то скрываться. Посидел немного — и домой, чтобы собрать пожитки. Вдруг звонок. “Михаил, — говорит Ягода, — надо встретиться”. Я говорю: “Поздно. Далеко ехать”. Он успокоил: “Машина уже внизу стоит”. Привезли меня на улицу Грановского, заходим. В большой комнате стол после гулянки, и на скатерти — остатки закусок. И стоит на открытом уголочке бутылка водки и банка шпрот с одной вилкой рядом. Выходит Ягода, всклокоченный, растрепанный, и говорит: “Очень что-то плохо, Михаил, сегодня. Давай выпьем”. Налил по рюмке. Чокнулись. Выпили. Я ищу глазами, чем бы закусить, а он показывает на шпроты. Вилка одна. Он махнул головой: ешь ты. Взял одну рыбку, еще одну. А он постоял, махнул рукой: “Ну ладно, давай иди”. Для чего звал?
Меня отвезли домой, и начались дикие рези в желудке. Что делать? Звонок: Ягода! “Ты там как?” — “Резь в желудке”. — “Ну ладно, сейчас будет машина, и отвезут в мою поликлинику. Спускайся”. Я выхожу, а эти вроде бы и не уезжали. Отвезли в поликлинику. Санитары подняли меня на носилках. Вышли трое в белых халатах. Двое встали передо мной, пощупали живот: “Аппендицит! Будем делать операцию, и срочно!” А за их спиной стоит женщина и качает головой: “Не надо!” Я понял, что это ангел кивнул головой. Они ушли, а я сполз с кровати, выбрался на улицу, два пальца в рот, по-казачьи. Добрался до друга, прополоскал водкой желудок и утром уполз в Вешенскую”.
…Я приехал к нему со своей надвигающейся бедой. Он спустился в свой небольшой кабинетик для встреч. Мне особенно нравился там бронзовый бюст Александра Суворова, чем-то неуловимо напоминавший Шолохова.
Мы поговорили об общем деле, о том, как извращают классику в кино и театре, о том, что крестьяне теряют интерес к труду на земле.
— Независимый крестьянин — это ведь тот, у которого все есть. В доме, сарае, погребе. А когда он ждет, что в сельпо привезут, он — комбед. Все будет думать, что можно стянуть.