Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Журнал Наш Современник 2006 #12
Шрифт:

“Так уж и половину!” — вспыхивает внутри обида. А Козлов всё продолжает клеймить и клеймить нас:

— Эти люди недостойны носить высокое звание советского пионера!

По линейке пробежала дрожь, когда директор скомандовал:

— Подойдите ко мне! Ближе!

Через несколько мгновений жёсткие пальцы его руки срывают зажим, а затем и галстук — сперва с шеи Артура, потом с моей.

— Марш в палату! — И мы, понурив головы, уходим, облитые презрением взрослых и тайным сочувствием товарищей.

Так почти 60 лет тому назад состоялась моя “гражданская казнь”. Любопытен по-своему и её послелагерный финал. Пожалуй, Иван Петрович всё-таки понял, что перегнул палку, обозвав нас “малолетними преступниками”. Не знаю, чем иначе объяснить неожиданно благополучную характеристику и вполне обыденное прощание перед моим отъездом в Толочин. С Артуром простились напряжённо, не сказав друг другу и нескольких слов… А у меня потом так и не хватило пороху признаться отцу, как мы “прошвырнулись” в заречные сады.

“Ну и Козлов, ну и мужик! — долго ещё думал я, взрослея. — Плевал он на пионерскую демократию — сам осудил и сам покарал, подняв кверху своей единственной рукой наши галстуки, словно кровавые тряпки. А ведь мог, ещё как мог слезами умыть нас перед самым вступлением в комсомол. Но ведь он фронтовик, а они лежачих не бьют. В этом, наверное, всё дело”.

Борис Павлёнок БЕЗ ПРАВА БЫТЬ СОБОЙ

Воспоминания. Размышления Глава первая

ДОРОГИ, КОТОРЫЕ МЕНЯ ВЫБИРАЛИ

Жизнь моя, условно говоря, состоит из трех жизней — до кино, в кино и после кино. Я никогда не мечтал о политической карьере. Мои пристрастия с самого раннего возраста лежали в мире линий и красок. Не было большего счастья, чем мечтать с карандашом в руках или, взяв этюдник, бродить по лесам и полям, пытаясь запечатлеть на картонке бесконечное многоцветье природы. И еще влекла литература. Научившись читать в четырехлетнем возрасте, я еще до поступления в школу осилил и “Трёх мушкетеров”, и “Робинзона Крузо”, и “ Детство” Горького, приступил к “Тихому Дону”, перелопатил изрядно кучу книжной макулатуры вроде серий о Нате Пинкертоне и Нике Картере. Много болел и до четвертого класса ходил в школу по два-три месяца в году — рожденный в Белоруссии, я не мог справляться с лютыми морозами. Сибирь, куда отец в поисках счастья и богатства увез нас, одарила одного меня — и то туберкулезом легких; мы вернулись в Гомель бедняками, как и были. Воздух родины помог изжить болезнь. Между тем я уже проскочил мимо пионерского детства и страшно завидовал тем, кто где-то маршировал под звуки горна и барабанный бой — в моих школах обходились без этой атрибутики. Будущее свое представлял в художественном творчестве и литературе. Хотелось также быть летчиком, полярником, строителем Днепрогэса и Магнитки. Но никак не комиссаром или героем Гражданской войны, хотя газеты и радио трубили о них никак не менее, чем о покорителях “Севморпути”. О них слагались песни и стихи. Но в меня вливались как бы сами собой Пушкин и Маяковский. Моим кредо стал завет Павки Корчагина жить так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы. При самодостаточности и погруженности во внутренний мир я, тем не менее, был малым общительным, все мне были друзья, и не было у меня врагов. Не любил писать сочинения по “пройденной” литературе, предпочитал “вольные” темы. По этой причине слыл поэтом и вольнодумцем. Обладал широкими плечами и волнистой копной темно-каштановых волос. Девчонки слали мне предложения “дружить” начиная с восьмого класса. Но “поэт не терпит суеты”, я любил их всех, не отдавая предпочтения ни одной.

Я верил партии и любил родину. Особенно то место, где в полукружии столетней дубравы и векового бора поместилась родная деревня Ямполь — порядок домов в одну улицу с указующим в небо перстом бело-голубой колокольни на краю. Я был типичным продуктом довоенной эпохи с ее идейными установками.

17 июня 1941 года я получил аттестат об окончании средней школы, а 19-го был призван на воинский сбор. Выступая перед нами, военком Гомеля полковник Вайнштейн сказал:

— Вы, хлопцы, не рассчитывайте осенью поступать в институты, забудьте об этом. Готовьтесь к боям, со дня на день начнется война.

В приграничье было виднее, чем в Москве.

Ночью 23 июня я под бомбежкой разносил повестки о мобилизации, а 5 июля гордо заявил матери, собиравшейся увезти меня в эвакуацию:

— Если я уеду, кто же будет защищать Гомель? — и потряс английской винтовкой, полученной в ополчении.

Мать упала в обморок, но ее втащили в вагон, и поезд торопливо убежал — через полчаса ожидался очередной налет немецкой авиации на железнодорожный узел. 12 июля, отобрав паспорта, нас, призывников, погнали на восток. Отшагав пешком до Брянска, Орла, Курска, Рыльска, мы вышли почти к линии фронта и вынуждены были бежать снова на восток. Так началась для меня военная бестолковцина, закончившаяся в Аткарске, где я пошел добровольцем в воздушный десант. Присягу принимал в день восемнадцатилетия. Потом были бои, тяжелое ранение, долгие месяцы госпиталей, демобилизация по непригодности к фронтовой службе. По выходе на “гражданку” пошел работать на железную дорогу, где и прослужил до 1948 года, сначала на станции Абдулино, недалеко от Уфы, потом в родном Гомеле.

Вероятно, я бы спокойно влачил чиновничьи годы в Управлении Белорусской железной дороги, но вмешалась рука судьбы. Кявдро вспомнил мою активную комсомольскую юность, и я предстал пред очами секретаря горкома партии Емельяна Игнатьевича Барыкина, в прошлом машиниста паровоза и боевого партизанского комбрига. Он отличался прямолинейностью и большевистской хваткой.

— Не надоело протирать штаны, сидя в канцеляриях? Тебе скоро двадцать пять, образования железнодорожного у тебя нету, хотя и значишься старшим инженером. Перспектив никаких. Изберем тебя секретарем горкома комсомола, примем в партию, поработаешь, потом пошлем на учебу. Согласен?

Он знал, на какие клавиши давить. Многие из моих сверстников учились заочно. Я этого не умел — или учеба, или работа, — горбатил чуть ли не сутками. Поразмыслив, принял предложение, стал секретарем горкома комсомола. А потом пошло-поехало: не минуло и двух лет, забрали в ЦК комсомола Белоруссии, а за малым временем рекомендовали секретарем Минского обкома комсомола. Крестными отцами стали два замечательных человека: Петр Миронович Машеров, первый секретарь Центрального Комитета комсомола, и Кирилл Трофимович Мазуров, первый секретарь Минского обкома партии. Мне удалось воззвать к их добросердечию, и в 1952 году я стал слушателем Центральной комсомольской школы при ЦК ВЛКСМ. ЦКШ, как ее называли для краткости, была задумана как своеобразный лицей по переподготовке руководящих комсомольских кадров. Молодежь, выросшая в годы войны, училась чему-нибудь и как-нибудь, а работа с подрастающим поколением требовала грамотных и образованных молодых руководителей. Нас за два года учебы старательно, как мамаша птенцов, насыщали знаниями марксистской теории, литературы, истории, навыками общения с молодежью, а на отделении печати теорией и практикой (меньше всего) журналистики. К чтению лекций и проведению семинаров привлекались лучшие московские преподаватели и ученые. По окончании вручался диплом о незаконченном высшем образовании с правом преподавания истории в средней школе. Обширной была культурная программа. Раза два в месяц к нам приезжали лучшие артистические силы столицы. Много внимания уделялось спорту, сборная по баскетболу ЦКШ успешно противостояла, скажем, баскетболистам МВТУ им. Баумана, а это была одна из сильнейших команд Москвы. Уровень подготовки в школе был высоким, многие из ребят за два года успевали заочно пройти курс Московского университета.

Мне это не светило, потому что дополнительной заботой была семья. Приходилось искать хотя бы небольшой приработок для добывания хлеба насущного и оплаты жилья. Был, конечно, вариант — отправить жену и дочь на два года к моим родителям. Но, во-первых, придутся ли они ко двору, во-вторых, жили “старики” небогато, а в-третьих, и это, пожалуй, во-первых, мы не затем поженились, чтобы молодые годы провести в разлуке. Это было безумием — попытаться прожить семьей два года, скитаясь по дорогим съемным квартирам Подмосковья. Жили впроголодь, однако выжили. Но это так, к слову.

Главным была учеба. Я вгрызался в первоисточники, яростно спорил на семинарах, взыскуя истины, пока не понял, что никто не собирался раскрывать нам глаза на правду. В семинарских прениях допускалась почти неограниченная свобода мнений, но бились мы, стоя по одну сторону баррикады. Аргументы черпали из одного источника — трудов Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина, громили троцкистов и уклонистов, меньшевиков и анархистов. Набив оскомину на изучении первоисточников и истратив на конспекты дюжину толстых тетрадей, я понял, что это мартышкин труд. Из толстенных книг довольно было отобрать несколько абзацев. От нас не требовалось глубокого исследования теории, нас вели по узкому коридору, и вольны рассуждать мы были только в дозволенных рамках, любой шаг в сторону — опасный уклон. Разбирая полемику Ленина с противниками, я чувствовал недостаточность базы, ибо не знал их аргументации. Я должен был верить Ленину на слово. Знание подменялось верой. Мне предлагалось уверовать в правоту Ленина, как в Бога.

Но все же знание, пусть ограниченное, таило в себе сомнения. Вольно или невольно я замечал, что теория не во всем сходится с практикой. Я носил сомнения в себе, ибо поделиться ими означало вылететь из школы и, может быть, вообще похоронить будущее. Надо было зажаться, впереди маячит манок журналистики. Разрешение некоторых своих сомнений я неожиданно нашел у Ленина. К концу жизни он, очевидно, понял необходимость смены курса. В работе “Детская болезнь левизны в коммунизме” выдвинул идею компромиссов с другими партиями и даже с буржуазией, фактически призвал коммунистов выйти из самоизоляции. Меня поначалу удивило, что на семинарских занятиях теорию компромиссов мы проскакивали, как бы не замечая ее. Но, подумав, понял: Сталин, объявивший себя духовным наследником Ленина, на практике пренебрег этой важнейшей стороной ленинского наследия, как и многими другими заветами Ильича. Траурный креп мартовских дней 1953 года притушил многие сомнения. Смерть Сталина потрясла. Накрепко врезались в память видения пустых электричек, которые мчались сквозь морозную ночь к Москве, завывая на подъезде к безлюдным платформам — въезд в город был закрыт. Там творилось нечто невообразимое. Помню, как мы, делегация города Перово, шли ночной Москвой через Новую площадь прощаться с вождем. По обе стороны скорбной дороги во тьме стояли тысячные толпы. Над смутно видневшимися головами вился пар от дыхания, и ни слова, ни звука, словно мертвецы оградили прах того, кого еще вчера величали бессмертным. Помню медленный проход по Дому Союзов к возвышению, где, утопая в цветах, лежало неожиданно маленькое и сухонькое тело с желтым лицом и легким пухом седины надо лбом. Тишину нарушал плач скрипок и прорывавшиеся время от времени рыдания. Скорбные лица, потоки слез — Москва искренне горевала.

Поделиться с друзьями: