Журнал Наш Современник №6 (2001)
Шрифт:
Вспоминается справедливый укор Пушкина о порою бесцеремонном отношении к народной памяти. Со словами "ни одна фамилия не знает своих предков" (прав и здесь Александр Сергеевич) он пишет: "какой гордости воспоминаний ожидать от народа, у которого пишут на памятнике : Гражданину Минину и князю Пожарскому? Был окольничий князь Дмитрий Михайлович Пожарский и мещанин Козьма Минич Сухорукий, выборный человек от всего государства. Но отечество забыло даже настоящие имена своих избавителей. Прошедшее для нас не существует. Жалкий народ"3. Что и говорить - исторические воспоминания народа с многовековыми традициями и богатейшей историей не используются в достаточной мере! А есть великие примеры Карамзина, Пушкина, Погодина, А. И. Тургенева, Вяземского и многих других, усердно работавших на поприще сохранения национальной памяти.
Об этом упрощении, опрощении памяти писал в мемуарах А. Ф. Воейков, поэт, критик, "арзамасец": "Мы равнодушны к своему прошлому, не записываем славных деяний своих соотечественников, впоследствии они забываются... Только анекдоты о странностях знаменитых чудаков Суворова и Потемкина переходят изустно от современников к детям, но и из них половина искажена, а другая забыта". Из-за лености происходит много необъяснимых, а порою и вредных вещей.
О серьезном отношении Пушкина к рукописному наследию и скрупулезном сборе материалов для публикации свидетельствует дневниковая запись А. Тургенева за 9 января 1836 г.: "Аршияк (атташе французского посла в Петербурге, секундант Дантеса.
– И. С.) заходил ко мне и уехал к Бравуре, дал Пушкину мои письма , переписку Бонштетена4 с m-mе Staal, его мелкие сочинения; выписки из моего журнала о Шотландии и Веймаре"5.
В другой его записи имеются указания на разговоры о "Записках" Талейрана, о "Записках" Екатерины Великой. К сожалению, эти сведения очень кратки и только намечают общее направление разговора. А вот в письме к А. Я. Булгакову Тургенев описывает происшедшее более пространно: "Беседа была разнообразной, блестящей и очень интересной, так как Барант6 рассказывал нам пикантные вещи о Талейране и его мемуарах, первые части которых он прочел: Вяземский вносил свою часть, говоря свои острые словечки, достойные его оригинального ума. Пушкин рассказывал нам анекдоты, черты Петра и Екатерины II, и на этот раз я тоже был на высоте этих корифеев литературных салонов"1.
Вспоминаются слова кн. Вяземского: "Что есть частные письма? Беседа с глазу на глаз, род тайной исповеди, сокровенных изменений того, что тяготит ум и сердце"2. В этом, видимо, и состоит их основное отличие от дневников и записных книжек! Это две специфические разновидности автобиографического наследия.
Приведенные высказывания Пушкина о мемуарной литературе, исторических свидетельствах носят полемический, запальчивый, как всегда, характер. Может быть, в один из таких вечеров Пушкин узнал анекдот (в данном случае краткое историческое свидетельство, талантливо пересказанное), особенно его заинтересовавший: "Государыня (Екатерина II) говорила: "Когда хочу заняться каким-нибудь новым установлением, я приказываю порыться в архивах и отыскать, не говорено ли было уже о том при Петре Великом, - и почти всегда открывается, что предлагаемое уже им обдумано". Это, безусловно, интересный штрих к уже устоявшемуся образу Екатерины Великой.
Пушкин выработал целую систему критического восприятия дневников, записок как исторических источников, обнаружив в некоторых целый ряд апокрифических, неверных фактов, как сейчас еще говорят - интерполяций и амплификаций (как в русских, национальных, так и европейских документах!). Например, он отмечал, что искаженно подается история Валуа, когда используется много легенд и непроверенных сведений из мемуаров. В "Отрывках из писем, мыслей и замечаний" Пушкин отметил: несмотря на то, что Байрон уверял, что "никогда не возьмется описывать страну, которой не видал бы собственными глазами", тем не менее в "Дон-Жуане" он говорит о России, и потому "приметны некоторые погрешности противу местности". Дон-Жуан отправляется в Петербург в кибитке, беспокойной повозке без рессор, по дурной каменистой дороге". Пушкин замечает, что "Зимняя кибитка не беспокойна, а зимняя дорога не камениста. Есть и другие ошибки, более важные". Но Пушкин готов простить грубые неточности, учитывая, что "Байрон много читал и расспрашивал о России. Он, кажется, любил ее и хорошо знал ее новейшую историю. В своих поэмах он часто говорит о России, о наших обычаях.(...) В лице Нимврода изобразил он Петра Великого" (курсив мой.
– И. С.).
Вопросы этического плана затрагивает Пушкин как поэт, критик и издатель в статье3, негодуя по поводу особого рода французской литературы, состоящей из "записок и воспоминаний безнравственных и грязных личностей", в частности, он пишет, что "французские журналы радостно извещают о скором выходе в свет "Записок Самсона, парижского палача". Вот он, соблазн откровения! "Вот до чего довела нас жажда новизны и сильных впечатлений". У читателей возникает большое желание "последовать за ним в спальню и далее". "Головы, одна за другою, западают перед нами, произнося каждая свое последнее слово... И, насытив жестокое наше любопытство, книга палача займет свое место в библиотеках в ожидании ученых справок будущего историка". Пушкин не на шутку встревожен. В самом деле, что такая литература может дать людям?4. Как палач может изъясняться с читателями: "На каком зверином реве объяснит Самсон свои мысли?" При этом он справедливо недоумевает: "Не завидуем людям, которые, основав свои расчеты на безнравственности нашего любопытства, посвятили свое перо повторению сказаний, вероятно безграмотного Самсона..." (составителями этих "сенсационных", с позволения сказать, "Записок" были Бальзак и Леритье).
Вопрос, поднятый Пушкиным, не потерял своей актуальности и в наше беспокойное и суетное время. Порою охватывает страх: как так можно готовить к изданию отдельно выхваченный из контекста, не связанный с предыдущим повествованием фрагмент? ( Главный критерий такого отбора - обязательное присутствие "жареного" факта!)
В другой критической статье "О записках Видока"1 (начальника парижской сыскной полиции) он поднимает уже острый политический вопрос: "Сочинения шпиона Видока, палача Самсона и проч. не оскорбляют ни господствующей религии, ни правительства, ни даже нравственности в общем смысле этого слова; со всем тем нельзя их не признать крайним оскорблением общественного приличия. Не должна ли гражданская власть обратить мудрое внимание на соблазн нового рода, совершенно ускользнувший от предусмотрения законодательства?"
Между прочим, критику на Видока горячо воспринял на свой счет Ф. Булгарин, т. к. литературный памфлет был раскрашен точными фактами авантюрной его биографии. Мемуары А. И. Дельвига донесли его живейшую реакцию, его бешенство на статью, когда он, "божась, крестясь и кланяясь низко перед висевшею в лавке (Слепнина.
– И. С.) русскою иконою, хотя он был католик, говорил, что между Видоком и им ничего нет общего!..". (Так Пушкин печатно обличил малоизвестную связь Булгарина с органами тайного полицейского надзора.)
Закономерное отношение Пушкина к запискам как важному историческому источнику становится ясным. Вместе с тем при работе с первоисточниками Пушкин убеждается в отсутствии критических обозрений в существующих журналах и многочисленных альманахах, являющихся, по существу, сборниками без направления. Таким образом, Пушкин положил начало критическому изучению литературы и ее источников.
Современники писали и дневники, и воспоминания. Еще не обо всех известно! Не все выявлено. В начале 30-х годов С. А. Соболевский отважился на написание своих записок. В его заграничной переписке с поэтом, историком С. П. Шевыревым сохранилось письмо из Торино от 10 августа 1830 года: "Я оканчиваю мои Записки" (курсив мой.
– И. С.).2 Это малоизвестный факт из его жизни! Чаще вспоминаются его слова с критикой друзей, отважившихся вести дневники и записывать мемуары, содержащие сведения о Пушкине!
В 1852 году он писал М. П. Погодину (который вел свой дневник!) о продуманном, ответственном отношении к памяти поэта: "...ведаю, сколь неприятно было бы Пушкину, если бы кто сообщил современникам то, что писалось для немногих или что говорилось или не обдумавшись, или для острого словца, или в минуту негодования в кругу хороших приятелей". На этой позиции он стоял твердо и в 1855 году, когда объяснял М. Н. Лонгинову, сыну знакомого Пушкина: "Публика, как всякое большинство, глупа и не помнит, что и в солнце есть пятна; поэтому не напишет об покойнике никто из друзей его, зная, что если выскажет правду, то будут его укорять в недружелюбии из-за каждого верного совестливого словечка; с другой стороны, не может он часто, где следует, оправдывать субъекта своей биографии, ибо это оправдание должно основываться на обвинении или осмеянии других еще здравствующих лиц. И так, чтобы не пересказать лишнего или не досказать нужного, каждый друг Пушкина обязан молчать".
Его слова оказались во многом оправдывающими тех, кто не оставил мемуаров, не вел дневников.
С опаской писали воспоминания друзья. В 1859 году Кс. Полевой, предпринимая этот смелый шаг, вместе с тем, оправдываясь, писал: "Знаю, что я должен очень осторожно говорить о Пушкине. Нашлись люди, которые в последнее время усиливались (так в тексте.
– И. С.) представить меня каким-то ненавистником нашего великого поэта и чуть не клеветником нравственной жизни. Я опровергал эту клевету, когда она высказывалась явно..."