Жюстин (Александрийский квартет - 1)
Шрифт:
Ненадолго я остался один, придавленный тишиной чисто выбеленной комнаты, и как-то вдруг совершенно потерялся. Трудно понять, как вести себя наедине с мертвыми; их невероятные глухота и спокойствие столь естественны. Чувствуешь себя неловко, словно в присутствии царственной особы. Я кашлянул в кулак и прошелся взад-вперед по комнате, искоса поглядывая на нее; я вспомнил, как смутился, когда она вошла - в первый раз - ко мне в комнату с руками, полными цветов. Мне пришла было в голову мысль надеть Коэновы кольца ей на пальцы, но ее уже спеленали, и руки оказались туго притянутыми к бокам. В здешнем климате тело разлагается очень быстро, и покойников хоронят с едва ли не бесцеремонной поспешностью. Наклонившись, я коснулся губами ее уха и дважды неуверенным шепотом сказал: "Мелисса". Потом закурил и, сев на стул в изголовье, принялся изучать ее лицо и сравнивать его с немедленно переполнившими память другими лицами Мелиссы, и каждое было истинным. Оно не было похоже ни на одно из них - но оттеняло их, подводило под ними черту. Замкнутое белое лицо, последняя остановка. Дальше - запертая дверь.
В такие минуты шаришь вокруг, пытаешься на ощупь найти подходящий жест, подходящую позу, чтобы встретить на равных жуткое мраморное спокойствие, явственно проступающее на волевых лицах мертвых. И ничего подходящего, сколько ни ройся в хламе человеческих чувств. "Ужасны четыре лица любви", написал Арноти совсем по другому поводу. Я сказал про себя, обращаясь к телу на койке: "Я возьму ребенка, если Нессим отдаст" - и, заключив сей молчаливый договор, поцеловал высокий бледный лоб и вышел, оставив ее на попечение тех, кто упакует ее для доставки к могиле. Я был рад уйти из этой комнаты, рад отделаться от этой тишины, такой натянутой, такой мрачной. Наверно, мы, писатели, жестокий народ. Мертвым все равно. Живые - вот кого придется щадить, если мы все же докопаемся до послания, похороненного в самом сердце человеческого опыта.
("В прежние времена, когда еще плавали под парусами, собирали на суше черепах и, забив ими большие бочки, ставили бочки в трюм вместо балласта. Оставшихся в живых продавали затем детишкам на забаву. Полуразложившиеся трупы неудачников сваливали в воду в Ост-Индских доках. Можно было всегда набрать еще - сколько угодно".)
Я шел по Городу легко и праздно, как сбежавший из тюрьмы. У Мнемджяна фиолетовые слезы блеснули в фиолетовых глазах, он тепло обнял меня. Затем усадил бриться - брил сам, - и в каждом его жесте сквозили искреннее сочувствие и расположенность. Снаружи по залитым солнцем тротуарам шли жители Александрии, замкнутые каждый в собственную камеру личных чувств и страхов, но все они были, казалось мне, равно далеки от чувств и страхов, которыми были заняты мои мысли. Город улыбался обычной своей безразличной улыбкой: cocotte* [Кокотка (фр.).], ощутившая свежесть близких сумерек.
Единственное, чего я не сделал, - не повидал пока Нессима. К счастью, он должен был сегодня вечером быть в Городе - сие известие меня порадовало. Что ж, время уготовило для меня еще один сюрприз - прежнего Нессима больше не существовало, он сильно изменился.
Он состарился, как старятся женщины: лицо и губы стали шире. Ступал он теперь куда основательней, удобно распределяя тяжесть тела по плоскости ступни, - такое впечатление, будто он перенес дюжину беременностей. Куда девалась головокружительная легкость его походки? Более того - я вообще едва узнал его: фатоватый тип с налетом вялого восточного шарма. На смену прежней очаровательной застенчивости пришла дурацкая самоуверенность. Он буквально на днях вернулся из Кении.
Я еще не успел справиться с потоком новых ощущений, а он уже предложил мне сходить вдвоем в "Этуаль" - ночной клуб, где танцевала Мелисса. Клуб перешел в другие руки, добавил он, как будто это могло оправдать наш туда визит в самый день ее похорон. Я был удивлен и шокирован, но согласился без колебаний, ведомый как любопытством - мне хотелось присмотреться к нему поближе, - так и желанием обсудить дальнейшую судьбу ребенка, почти мифического ребенка.
Когда мы сошли вниз по узкой душной лестнице и окунулись в белый свет зала, поднялся крик, и изо всех углов к нему побежали барышни - как тараканы. Оказалось, теперь его здесь хорошо знают, теперь он здесь завсегдатай. Громко рассмеявшись, он открыл им навстречу объятия и обернулся ко мне, словно ища одобрения. Одну за другой он брал их за руки и томно прижимал узкие ладошки к нагрудному карману пальто - сквозь ткань вырисовывались очертания туго набитого бумажника: теперь он носил с собой деньги. Жест его сразу напомнил мне, как однажды ночью на темной улице ко мне привязалась беременная женщина, - а когда я попытался сбежать от нее, она поймала мою ладонь и, то ли пытаясь объяснить, какого рода удовольствие она мне предлагает, то ли взывая к моему состраданию, прижала ее к вздувшемуся животу. И теперь, глядя на Нессима, я вспомнил вдруг робкое биение сердца зародыша на восьмом месяце.
Трудно описать, сколь несказанно странным казалось мне в тот вечер сидеть бок о бок с вульгарным двойником Нессима - когда-то я был с этим человеком знаком. Я пристально его изучал, он же избегал моего взгляда, и разговор свелся к унылому обмену банальностями; едва ли не после каждой фразы он прихлопывал унизанной кольцами рукой нарождающийся зевок. Несколько раз тем не менее я заметил за новым фасадом проблеск прежней интеллигентности, но тщательно скрытой - как стройная прежде фигурка может быть похоронена под напластованиями жира. В туалете я перекинулся парой доверительных фраз с Золтаном, официантом: "Он наконец-то стал самим собой, с тех пор как уехала его жена. Вся Александрия так считает". Но правда состояла в том, что он стал похож на всю Александрию.
Поздно ночью ему взбрело в голову отвезти меня на Монтасу полюбоваться луной; мы долго молча сидели в машине, курили и глядели, как перекатываются через песчаную косу волны лунного света. То молчание вдвоем помогло мне узнать правду. Он ничуть не изменился. Он просто сменил маску.
* * *
В начале лета я получил длинное письмо от Клеа, вполне подходящее, чтобы завершить им это краткое вступление к воспоминаниям об Александрии.
"Может быть, тебя заинтересует описание моей краткой встречи с Жюстин, мы виделись несколько недель назад. Ты ведь знаешь, мы и раньше время от времени посылали друг другу весточку, и, узнав, что я собираюсь ехать в Сирию - через Палестину, - она сама предложила встретиться. Она будет ждать меня, написала Клеа, на пограничной станции, где поезд на Хайфу стоит полчаса. Ее кибуц находится неподалеку, и ее подбросят на машине. Мы сможем поговорить на перроне. Я согласилась.
Поначалу я едва узнала ее. Широкое лицо - она несколько раздалась, небрежно остриженные сзади волосы, немытые, висят крысиными хвостиками. Наверно, она прячет их под накидкой - там, у себя. Ни следа прежней элегантности и chic. Черты ее огрубели, и в ней проступила классическая еврейка, нос и верхняя губа словно тянутся друг другу навстречу. Блеск в глазах, быстрые, лихорадочные дыхание и речь, она как будто была слегка не в себе. Я сперва даже чуть опешила. К тому же, сам понимаешь, мы смертельно стеснялись друг друга.
Мы дошли по дороге до вади, высохшего русла ручья, и сели среди нескольких вусмерть перепуганных весенних цветов. Мне кажется, она заранее выбрала место для "интервью": должной суровости было в достатке. Хотя кто знает. Сначала она говорила только о своей новой жизни и ни слова о Нессиме или о тебе. Она теперь - ее слова - по-новому и абсолютно счастлива, ибо нашла себя в "служении общему делу", у меня сложилось впечатление, будто я говорю с верующим неофитом. Ну, что ты улыбаешься. Я знаю, трудно проявлять терпимость к слабым. В надрывном поту коммунистической утопии она обрела "смирение духа". (Смирение! Последняя ловушка на пути эго к абсолютной истине. Я даже ощутила неприязнь к ней, но смолчала.) О работе в поселке она говорила как-то по-крестьянски примитивно и тускло. Еще я заметила, насколько огрубели ее изящные когда-то руки, теперь они мозолистые и шершавые. Впрочем, люди вольны распоряжаться собственным телом по своему усмотрению, сказала я себе, и мне стало стыдно - от меня почти физически пахло чистотой и досугом, хорошей едой и ваннами. Кстати, она все еще не марксистка - просто мистик от работы, вроде Панайотиса в Абузире. Я глядела на нее, вспоминая прежнюю Жюстин, такую нервную, такую трогательную, и подумала: мне никогда не понять, откуда взялась эта маленькая коротконогая крестьянка с мозолистыми лапками.
Мне кажется, события суть лишь комментарий к нашим чувствам - одно можно вывести из другого. Время движет нами (если набраться наглости и предположить, что все мы являем собой самостоятельные существа, обладающие способностью моделировать собственное будущее) - время движет нами, используя момент силы наших же чувств, тех из них по преимуществу, о которых мы меньше всего догадываемся. Слишком абстрактно для тебя? Значит, я не умею выразить свою же мысль. Ну смотри, в случае с Жюстин: вот она излечилась от помрачения рассудка, от ночных кошмаров, от навязчивых страхов - и сдулась, как воздушный шарик. Слишком долго фантазия без удержу резвилась на авансцене ее души, и вот теперь ей просто нечем заполнить пустоту. Смерть Каподистриа не просто лишила сей театр теней главного актера, главного надзирателя и соглядатая. Болезнь заставляла ее пребывать в постоянном движении; исчезла болезнь - и стало пусто. Либидо, подавившее в ней когда-то волю жить, едва не загасило заодно и разум. Люди, которых вот так выносит к самым дальним рубежам свободы воли, вынуждены искать опоры на стороне, чтобы переложить на кого-то или на что-то хотя бы часть ответственности за ДА или НЕТ. Если бы она не была рождена в Александрии (т. е. от природы скептиком), то неминуемо обратилась бы в какую-нибудь веру. Ну, как тебе еще объяснить? Не в том дело, живешь ты к счастью или к несчастью. Просто в один прекрасный день падает в море целый утес, целый кусок твоей жизни - у тебя ведь так было с Мелиссой, нет? Но (только так и действует в жизни закон воздаяния: зло - за добро и за зло - добро), освободившись сама, она освободила тем самым и Нессима - от целой армии запретов, безраздельно царивших над его чувствами. Мне кажется, он всегда знал: пока жива Жюстин, он не сможет позволить себе даже намека на человеческое чувство к кому-то еще. Мелисса доказала ему, что он ошибался, по крайней мере, так ему показалось; но Жюстин уехала, и старая болезнь дала новые всходы, и ему показалось отвратительным все пережитое с Мелиссой.
Любовь не терпит равенства - как ты считаешь? Кто-то один всегда застит солнце и мешает - ей или ему - расти; живущего же в тени постоянно мучит жажда: бежать и обрести свободу тянуться к свету - самостоятельно. Не здесь ли единственная трагическая составляющая любви?
Так что, если и в самом деле Нессим просто убрал Каподистриа (в Городе упорно об этом говорят, и многие верят), более злосчастного хода он сделать не мог. Куда мудрее было бы убить тебя. Может быть, он надеялся (как Арноти в свое время), убрав суккуба, освободить ее для себя. (Он сам однажды в том признался - ты мне говорил.) Случилось же прямо противоположное. Он вроде как отпустил ей грехи, а может, она приняла сей неосознанный дар от бедолаги Каподистриа - но факт есть факт: в Нессиме она видит теперь не любовника, а нечто вроде протоиерея. Она говорит о нем с благоговением - он, пожалуй, испугался бы, если бы услышал. Нет, не вернется она никогда. А если и вернется, он сразу поймет, что навсегда ее потерял, ибо верующие в нас - нас любить не могут, по-настоящему любить.