Зигзаги судьбы. Из жизни советского военнопленного и советского зэка
Шрифт:
Без всякого стеснения, отойдя подальше к забору, чтобы улучшить «смотрины» наиболее охочие до острых ощущений бабы задирали подол и демонстрировали свои «прелести» в различных позах и положениях.
На нарах в эти минуты за «место под солнцем», шла борьба мужиков — трудно было устоять от соблазна взглянуть на живую «принадлежность» лучшей половины.
Эта демонстрация «дешевок», как их назвал молодой парень, поразила меня своей бесстыдной откровенностью и цинизмом. Мне было под тридцать, но ничего подобного я до сих пор не видел, а в бесцеремонном поведении женщин угадывалась неудовлетворенная потребность плоти. Как ни странно, женщины в такой обстановке чувствовали себя увереннее мужчин. Но кто довел женщину до аффекта? Почему, забыв о своей сути, она превратилась в «дешевку»?
Мой ответ однозначен — система и здесь не осталась в стороне, это тоже результат предпринятых ею запрета и изоляции.
В моем воображении возникали пушкинские образы современниц, которых нельзя было сравнивать и сопоставлять с современными «героинями». Я читал и перечитывал Пушкина, благо тюрьма дарила такую возможность. Его влияние было велико — небольшая толика из прочитанного осталась в памяти, хотя и это сделать было непросто. Тюремная еда не способствовала этому. Отрывки из «Бахчисарайского фонтана», «Нулина», «Гаврилиады» я читал перед заключенными в камере, получая удовольствие от красот пушкинского стиха, приобщая каждый раз к желающим послушать все новых слушателей.
Можете представить, что испытывал я, когда открыв великолепие пушкинского наследства, его незаурядное окружение, я волей системы был определен на современное «дно», в условия ничего общего не имеющего с тем миром.
1952 год, о котором я вспоминаю попутно, был необычным. Меня во второй раз отправили за пределы Воркутлага (я немного опережаю события, так как не хочу обрывать начатый разговор о жизни женщин в заключении).
На долгом пути следования от Воркуты до Красноярска я жадно наблюдал и тянулся к этой лучшей половине. Дорога заняла два месяца в «Столыпине» через пересылки Урала и Сибири. На пересылках в обслуге работали молодые девушки с небольшим сроком. Они убирали камеры и коридоры, работали на пищеблоке, занимались раздачей, мытьем посуды и другими хорошо знакомыми работами.
Женские голоса в коридоре, появление раздатчиц в обед и ужин вносили счастливое оживление в камеры. У кормушек собирались наиболее активные «страдатели» по женскому полу, каждый по своему выражая восторг и радость. Если вертухай в эти минуты был чем-то занят, заключенные быстро находили контакт и взаимопонимание.
Мне тоже хотелось «испить живой водицы» — я был молод, и женщины были мне не безразличны. Но для этого нужно было быть у самой кормушки, а мне всегда мешала врожденная стыдливость и соображения такта. Поэтому я больше оставался на «задворках». Молодые и посмелее успевали обо всем договориться, а меня все оттирали в сторону.
Вечерами, после раздачи ужина, наступало время уборки коридоров. Девушки, зная, что их ожидают в эти минуты десятки изголодавшихся по «бабам» глаз, с удовольствием приходили мыть полы.
Расстегнувшись для удобства и задрав повыше юбки, чтобы выглядеть «во всей красе», они принимались за работу. И пока шла уборка и мытье полов, которые так моют лишь женщины, «страдатели» у кормушки устраивали свалку за лучшее для обзора место, набираясь «сеансов». Так обе стороны, в присутствии надзирателя «ловили» момент подобного общения в надежде, что и завтра оно повторится.
На пересылке в г. Молотове (теперь ему возвратили старое название — Пермь), где нас задержали дольше положенного, я дождался все же удобной минуты во время раздачи (вертухая не было рядом) и встретившись взглядом с милой и доброй раздатчицей, едва слышно спросил:
— Девушка, милая, не отправишь ксиву на волю?
Возможно, что вопрос озадачил ее — это могла быть провокация и тогда прощай пересылка, но она поверила мне и улыбнувшись сказала:
— Давай, — и протянув миску, рассчитывая уже сейчас получить от меня записку.
— Не сейчас, вечером…
Так робко возникло это знакомство, при котором она не только согласилась выполнить рискованное поручение, но и ободряюще улыбнулась в доказательство принятого ею решения.
Вечером я передал записку с адресом родителей. Уже несколько лет я не имел возможности писать письма домой — в особых лагерях переписка была запрещена. Потом я узнал, что раздатчица с пермской пересылки выполнила просьбу и родители получили мое известие.
Я вспоминал об этом не раз — добрый порыв и женское участие в тех условиях было особенно дорого!
В Красноярске, в четырехэтажном здании первой тюрьмы, куда я попал перед отправкой в лагерь, я невольно подслушал разговор заключенных из разных камер. Такая практика существовала, об этом я знал, но столкнулся я с нею впервые.
Окно было открыто, и до слуха доносились позывные:
— Пять-пять! Пять-пять! — потом следовала пауза и снова: — Пять-пять! Пять-пять!
Кто-то выходил на связь и просил 55-ю камеру.
Обычно к такого рода связи прибегали уголовники. В первой тюрьме Красноярска мне неоднократно приходилось наблюдать, как с верхних этажей на самодельной бечевке опускали вниз в подвальные помещения, где находились карцеры, хлеб, курево. Такова была реакция блатных из общих камер на призыв о поддержке — «подогреть», как они говорили, дружков из карцера. На сей раз камеры находились на одном этаже и нужно было уметь забросить бечевку на высунутую в окно швабру. Один конец ее привязывался к решетке, а на другом находился спичечный коробок. Для веса в коробок кроме записок и табака засовывали еще что-либо потяжелее (камешки, штукатурку), чтобы бечевка летела в нужном направлении.
Подготовив все необходимое для «почты», бечевка собиралась в лассо и кидающий подавал сигнал в соседнюю камеру:
— Держи «коня»!
Удачно брошенный конь подбирался соседями и возвращался обратно, когда с ответом, когда с поручением.
Разговор соседей был слышен хорошо — переговаривался мужчина с женщиной. Объяснялись по «фене», но смысл был понятен. Необычная просьба «блатаря» звучала дико и вызывающе — он объяснял своей «знакомой», которую увидел однажды из окна камеры в прогулочном дворике, что ему без «бабы» невмоготу.
— Пойми, я дохожу. Пришли обещанное… — он называл своим именем то, что обещала она, и просил «это» положить в коробок.
И чего только не услышишь здесь?!..
Меня продолжало разбирать любопытство, я хотел дождаться окончания переговоров.
Наконец стороны договорились, женщина пошла выполнять обещанное.
В Горьком на «Соловьевой даче» — так окрестили ее по фамилии полковника Соловьева, начальника пересыльной тюрьмы — мы задержались и «потеряли» здесь несколько человек блатных, которые, узнав дальнейший маршрут, решили здесь «тормознуться», чтобы избежать участи остальных зэков — нас везли в Воркуту.
Один молодой воришка прикинулся умалишенным. Его друзья тут же стали «бить тревогу» и требовать от надзора немедленно убрать его из общей камеры и перевести в одиночку.
— Заберите его, он еще задавит кого-нибудь, — стучали они в кормушку, требуя изолировать «психа».
Его забрали, но посадили в карцерную одиночку, на каменном полу которой была вода. «Психа» это не смутило. Он знал, что за ним наблюдают в «глазок», и войдя в роль, стал ползать на карачках по воде. Когда вертухай передал ему утреннюю пайку хлеба, он схватил ее и начал растирать на мокром полу, приговаривая при этом: «Ваня, Ваня, Ваня!» Другой рукой он описывал круговые движения на голове и так же методично повторял: «Ваня, Ваня, Ваня!» От пайки ничего не осталось, она исчезла в грязной воде карцера, но комедия продолжалась. Он вывернул электролампочку, разбил ее и, когда надзиратель открыл дверь, чтобы выяснить почему в камере темно, увидел на полу «психа», жующего осколки. После этого его забрали в больничку, а что стало с ним потом, никто не мог сказать.