Зима, когда я вырос
Шрифт:
Уже минуту спустя папа начал отключаться, хотя глаза у него оставались открытыми. Я корчил ему рожи, а он не замечал. Время от времени он усмехался, отвечая своим мыслям, а не миру вокруг. Когда я сделал губами «п-п-п-п», он вздрогнул и посмотрел на меня удивленно. Я прямо увидел, как он думает: «Ах да, я же тут не один, со мной рядом этот шкет, как славно!»
— Поставлю-ка я вариться картошку, — сказал он. — А ты пока накрой стол, Томас.
За мной дело не стало.
Папа чистил картошку всегда уже в вареном виде. Своими жаропрочными пальцами он торжественно клал картофелины на мою тарелку. У печки грелся чайник от тети Фи с отбитым носиком. В нем еще было немного подливки: тетя Фи умеет сделать подливку из косточки от мяса и половинки луковицы. И еще у нас было яблочное пюре. Я размял картошку, перемешал с яблочным пюре и подливкой и в полминуты проглотил эту сладковатую кашицу.
— Ты чавкаешь, когда ешь, Томас, — сказал папа.
— Я мог бы съесть еще десять таких порций, — сказал я и тут же разыкался.
Всякий раз, когда я икал, мы с папой вздрагивали вместе. Это было весело.
— Голод можно заглушить, — сказал он неожиданно, — а горе — нет.
Ну вот опять — слезы у него в глазах. Чушь какая-то. Я не раз видел у него такие же слезы в самый неподходящий момент, когда мама еще была жива.
— Знаешь, чем можно заглушить горе? — спросил он.
Я не знал, да и не слишком хотел знать.
— Еще более сильным горем.
Я засмеялся.
— Почему ты смеешься, Томас? — спросил он.
— Это от нервов, — сказал я.
— Ты смеешься надо мной?
— Почему ты не ешь? — спросил я.
— Я уже ел вчера.
— Это старая шутка, я ее знаю.
— Этого-то я и боялся. У меня нет для тебя новых шуток, ты слышал уже все мои шутки.
Потом папа сидел за столом один. Перед ним лежала раскрытая толстая тетрадь в обложке из цветного картона. Он выглядел так, словно его где-то колет иголка.
— У тебя болит зуб?
— Нет, — сказал он, — я работаю.
— И от этого тебе больно?
— Вообще-то да, — ответил он. — Тебе этого пока не понять.
— А что же ты пишешь?
— Да все на свете.
— Про войну?
— Нет. После войны прошло слишком мало времени, чтобы о ней писать. А тебе пора спать.
— Почему мы едим всегда черствый хлеб?
— Иногда, бывает, и свежий!
— Я сегодня ел свежий хлеб, мне дали большой кусок.
— Боже мой, какое унижение… Зачем же ты взял?
— Я сначала отказался. Потом еще раз отказался, а потом все-таки съел — хлеб был такой теплый.
— Будь осторожен с незнакомыми людьми — у меня и так хватает забот.
— С незнакомыми людьми… Какие же это незнакомые люди, это была девочка, такая, каких ты называешь сиротками из приюта.
— Когда это я говорил о сиротках из приюта?
— Во время войны. Мы тогда увидели девочку, которая везла детскую коляску, а в коляске — всякое старое барахло, помнишь? И ты сказал: вот ведь, сиротка из приюта. А я спросил: откуда ты знаешь, что она из приюта? И ты ответил: если девочка одиночная, то, значит, это девочка из приюта.
— Я так и сказал — «одиночная»?
— Да, так сказал. Тетя Фи говорит, что я полусирота.
Папа рассмеялся.
— Полусирот не бывает. А сейчас давай-ка в кровать, не то скажу тете Фи, что тебе не понравилась ее подливка.
Лампа над столом осталась гореть, иначе папа не смог бы работать. Так что в соседней комнате, где стоят наши кровати, было не совсем темно. Я это очень люблю. Когда спишь, то такой свет не мешает, а когда не спишь, то совсем темно — это уж очень темно.
Я лежал в кровати, слишком усталый, чтобы читать, и слишком усталый, чтобы заснуть. Я смотрел в потолок и ни о чем не думал. Папа говорит: «Когда не можешь заснуть, перебирай в голове, что ты сделал за день, — в кровати мысли сами собой превращаются в сны».
Он сидел ко мне спиной, но мне все равно было видно, когда он пишет, а когда откладывает перо. Он курил самокрутку за самокруткой — казалось, будто облачка дыма поднимаются от затылка. Тетя Фи часто восклицает: «Твой отец выкуривает за неделю по целому ведру угля!»
Папа называет себя щелкопером, а другие говорят, что он писатель. В любом случае у него не все в порядке с головой. Например, он иногда говорит: «Я могу думать, только когда пишу». И другую чушь в этом роде.
Когда я вырасту, я не хочу быть писателем, это не для меня. Сочинить целую книгу — ужас, от этого становишься сутулым и не остается времени, чтобы поиграть в домино с сыном.
Два мальчика поодиночке
В воскресенье утром я пошел к тете Фи за своей еженедельной порцией «Наполеона». Иногда я думаю о тете Фи, сам того не желая. Это сестра моей мамы, на два года старше нее. «Мне шесть лет, — сказала мне когда-то, давным-давно, одна девочка, — а тебе восемь, так что ты умрешь раньше меня». Я с ней полностью согласился. Но она ошиблась. Мама умерла, а тетя Фи жива-живехонька.
На Ван Ваустрат не было ни души. Собака с длинной шерстью обнюхивала помойные бачки. Такая же голодная, как я. Но у нее была теплая шуба, а у меня — нет.
Из печных труб на больших домах поднимался дым. Когда я на него смотрел, у меня затекала шея.
Мои руки превратились в ледышки.
Я опять потерял варежки. Если тетя Фи заметит, то свяжет мне новые из кусачей шерсти. Не так давно она связала для меня рейтузы — за один день в школе они меня так искусали, что я даже заболел.
До Теллегенстрат, где живет тетя Фи, совсем недалеко. Там стоят дома из аккуратных кирпичиков и с квадратными окнами. Воскресенье на Теллегенстрат — это воскресенье втройне.
Я увидел тетю Фи в среднем окне ее квартиры на втором этаже — она поливала герань. Заметила меня и стала мне изо всех сил махать. Я взбежал по лестнице бегом. Да, получается, я люблю ходить в гости к тете Фи.
Таз уже стоял посреди комнаты. Тетя Фи взяла ведро с горячей водой и наполнила таз, не пролив на пол ни капли.