Змеиный поцелуй
Шрифт:
8
На другое утро молочница Анасуйя, как обычно, понесла судье творог и дахи и, проходя мимо дома брахмана, услышала голос Аруна.
— Отец, он поклоняется невидимому Богу! Этот человек — враг нашей веры, — со смиренной ядовитостью выкрикивал Арун. — А ты, брахман, делаешь вид, будто не замечаешь, что он отвергает наших богов. Их гнев обрушится на нас, если мы не заставим белого ятри уйти из нашей деревни!
Брахман что-то отвечал сыну, но говорил тихо, а деревья поскрипывали на ветру, и молочница не могла расслышать слов жреца. Она подошла к дому поближе.
— Чем ты недоволен, отец? Разве тебя не радует ревность сына об отеческой вере? — с враждебным отчаянием выкрикивал Арун.
— Ревность по вере меня всегда радует, — отвечал брахман, и голос его был суров и одновременно ласков. — А недоволен я тем, что ты свою страсть к Маре скрываешь за словами о вере отцов. Страсть движет тобой, а не вера! И, похоже, сам ты этого не понимаешь. И не хочешь понять. Это очень опасно, Арун, когда дела земные…
— Скажи мне, отец, одобрит меня бут, если я прогоню из деревни врага нашей веры? Ибо мы сильно прогневали бута, приютив белого ятри! — в безумном ожесточении выкрикнул Арун.
— Нет нашей вины, — сказал брахман, — ибо в шастрах [16] сказано: не следует давать приют убийцам, ворам и грабителям… Белый ятри не похож ни на убийцу, ни на вора, ни на грабителя! Самолюбивая робость заставляет тебя…
Арун выскочил из дома. Глаза юноши тревожно горели. За сыном выбежал отец, и молочница стала кланяться ему, точно подкупленная.
— Страсть ведёт тебя, а не вера! — крикнул брахман, прижав высушенные пальцы к священному шнуру на шее. Хотел было вернуться в дом, но вдруг бросился вдогонку за сыном, быстрые ноги которого несли его к краю рисового поля.
16
Шастры — древние священные книги, излагавшие различные обязанности индусов.
Отец не поспевал за сыном — бежал быстро, но время его шло медленно. Худые ноги, полные немощи, отяжелели, словно от прилипшей грязи. Молочница неотступно следовала за брахманом. Коровы, лежащие в липком сизом болотном иле, поднимали свои большерогие головы и с недоумением смотрели на бегущих. Куры, оторванные от птичьего лакомства, смешной развалкой пускались наутёк. А работающие в полях пугливо косились на них. Пот заливал глаза брахману, горячий воздух искажал очертания бегущего впереди Аруна, точно тот перемещался в непонятном пространстве. Таинственным был его бег, ибо он не мог удаляться с такой быстротой, но удалялся. Ястреб, парящий над полем, видел, как люди бросали работу и устремлялись за брахманом и молочницей. А брахман уже не замечал, что передвигается, смешно семеня, не по земляным перемычкам, а по полю.
Арун остановился перед хижиной.
— Выходи, ятри! — с угрозой выпалил он каким-то деревянным, не своим голосом.
Его подташнивало, голова кружилась. Тут в налитой солнцем просвет залетела пушинка и вспыхнула.
— Выходи, ятри! — повелел он снова.
Но хижина по-прежнему отвечала тишиной…
9
Выбежав к хижине, брахман резко остановился. Молочница ушиблась, уткнувшись в спину жреца, — словно налетела на деревянный бут. Анасуйя грузно отшатнулась, заглянула в лицо брахмана и вскрикнула, испугавшись его взгляда: будто тот увидел крокодила, созерцая лотос. Лицо жреца посерело. Он больше походил на свою тень, чем на самого себя. Анасуйя медленно перевела глаза на лицо жреца и, вскрикнув, тихо простонала. На земле лежал Арун. Лицо его было искажено судорогой. Без сомнения, он был мёртв. Неподвижные пальцы что-то сжимали. Анасуйя прикрыла глаза ладонью. Мощно на ветру зашевелилось дерево, как будто хотело что-то сказать. С поля подбежали люди. Медленно подошёл судья Нидан, встал рядом с брахманом, рассеянно поглядывая то на Аруна, то на распятую между кустами красную рубаху ятри, ещё влажную после стирки. Тут в налитый солнцем просвет между листвой деревьев словно вплыла пушинка и вспыхнула. Из-за хижины вышел Офонасей, в недоумении озираясь по сторонам. Заметил Аруна, лежащего в крови. Рука Офонасея неловко заблуждала по груди, точно отыскивая что-то. И не могла найти. Офонасей неуверенно шагнул к Аруну.
Брахман наклонился к сыну, осторожно разжал его пальцы и что-то взял из них.
— Что здесь произошло? — прерывисто, с дрожью в голосе спросил Офонасей.
Брахман вытянул перед собой руку. В скрюченных пальцах жреца безвольно обвис лоскут белой материи. Нидан молча взял его из окаменевших пальцев жреца, помял и вдруг в ярости защёлкал собачьей плёткой. Из толпы вышли крутогрудые братья Нидана. Он же, ухмыляясь, взял растерянного Офонасея за поясок и дёрнул на себя. Расправил лоскут материи и приложил его к низу белой рубахи Офонасея. Раздался пронзительный крик людей, увидевших, как лоскут из руки убитого ловко подошёл к рубахе Офонасея. Тот прерывисто тяжело дышал. Глаза его рыскали по толпе, прося помощи, но натыкались только на хмурые взгляды. Братья Нидана повели Офонасея к заброшенному колодцу. Офонасей пытался что-то сказать, но ничего не получалось. Он позабыл язык, на котором изъяснялся, и кричал по-русски:
— Не я!.. Не я убивец! Не я…
10
Несколько лет спустя, милостью Божьей пройдя три моря, в Крыму, в умирающей генуэзской Кафе, на русском подворье, Офонасей Микитин будет рассказывать купцам о своём пребывании в загадочной ындийской деревне.
— Колодец был неглубок, и, задрав голову, я мог видеть полуобод солнечного света на круглой стене. Но на дне скопились неприятные запахи. Трудно было разобрать, чем пахнет, но от одного запаха можно было скиснуть. Несмотря на ломоту в суставах и сочленениях, внутреннюю пустоту, наготу, сиротство и отчаяние, меня не покидало ощущение, что засохший колодец занят ещё кем-то, кого я не могу увидеть. Стоило мне задремать, как кто-то настойчиво начинал звать меня. Я резко распахивал глаза, но что я мог увидеть? Только в ушах шепоток, удаляющийся куда-то в стену, с моим именем на хвостике. Становилось жутковато, как от шороха змеи в рисовой соломе.
Желая разобраться в произошедшем, я стал подробно вспоминать своё путешествие с того дня, как в Джуннаре, прельстившись моим конём, Асад-хан силой отнял его у меня.
11
Наутро я, как было велено, явился во дворец правителя Асад-хана.
— Офонасей! — прервал молчание правитель. — Оставь своё христианство и прими нашу бесерменскую веру. Послушай Магомета, прими наш закон, — Асад-хан говорил густым басом и внимательно смотрел на меня. А мой взгляд нелепо метался по палатам. Но ответил я, как и подобает отвечать в таких случаях, как пишут богоугодные люди в житиях святых:
— Негоже нам, христианам, подражать нечестивым обычаям вашим.
Нет, слово «нечестивым» сказать я тогда не решился, а тон был таким, точно канон молебный на исход души читал.
— Не подобает нам, христианам, отрекаться от Христа! Плодов Святого Крещения лишать себя не буду!
Хотел ещё добавить про Магомета, как про него в житиях святых пишут, но передумал. За такие слова в бесерменских землях меня тут же и казнили бы. Потому и говорил вполголоса, будто испуганный.
— За жеребца твоего, Офонасей, дам тысячу золотых, — сулил Асад-хан, — только встань в веру бесерменскую.
Я выпрямился.
— Не встану! — с опаской, волнуясь, промолвил я.
— А не встанешь в веру нашу, бесерменскую, и жеребца заберу, и тысячу золотых не дам, и… голову твою возьму.
Любил я в мечтах подражать жизни святых подвижников. И вот, казалось бы, пришло время мученическую смерть принять за Господа нашего Иисуса Христа, а у меня воли не хватает. Плюнуть бы в сторону Асад-хана за такие слова его, а решимости нет. Так духу и не хватило. И не повелел Асад-хан своим воинам схватить меня, не сказал им:
— Сей Офонасей хулит и поносит нашу веру.
Ибо бесерменскую веру, как подвижники-мученики, я не укорил. Но боялся Асад-хана и его подданных. Жить хотелось, на Русь вернуться…
И Асад-хан не пришёл в ярость, как гневались за истину на святых людей бесерменские владыки, не повелел бить меня палками, не капала из язв моя кровь на каменный пол дворца Асад-хана. А дал мне Асад-хан на раздумье три дня. Хотел было я сказать, что никаких мне сроков не надо. И под пытками не изменю Христу Распятому, вере нашей православной. Но промолчал. Ступал нетвёрдо: ведь не по своей земле шёл. Не водили меня по городу, как мучеников истерзанных, никто не ударял в наггару и не кричал: