Змий (сборник)
Шрифт:
Я-то думал, народу там суетится тьма-тьмущая, но вокруг пустынно, стоит мой дормез на жухлой лужаечке, дышла-колеса вразброс, сундук сзади веревкой наперекосяк прикручен, — являем мы самое жалкое зрелище. Выстреливают мне издали пакеты со стерильной кашей и по радиомегафону талдычат, чтобы по прибытии я вынул из облучка слева гвоздь и вложил его в среднее гнездо. А при готовности к отбытию переставил этот же гвоздь в правое гнездо. И чтобы я крепко-накрепко запомнил, что, сделавшись в том времени левосторонним, должен это проделать наоборот. Сплю там же, в дормезе, укрывшись каким-то рядном. Сентябрь, холодновато, но там-то будет начало лета. Короче, робинзонада в окружении немыслимой техники. И не говорите!
А само отбытие очень просто происходит. Утро, солнышко светит. Садишься, руки кладешь на подлокотники и полчаса сидишь, закрыв глаза. Только чуть потряхивает и бока сжимает, будто ты не шестьдесят тысяч суток во времени назад отсчитываешь и не на сорок пять парсеков при этом смещаешься в пространстве, а доезжаешь по булыжной дороге от одного яма до другого.
Открываешь очи — а ты уже фиксирован в 00 часов 24 мая 1824 года по юлианскому календарю в таврической степи в ста верстах от города Херсона. Лунная ночь, теплынь, тишина.
Переставил я гвоздь, он вошел легко. Значит, с фиксацией все в порядке. Пора ориентироваться по звездам. Глянул я на небо — батюшки-светы! Ничего понять не могу. Не те звезды. Потом пригляделся — а все созвездия-то шиворот-навыворот! Если вдуматься, то так оно и должно быть. Я тому миру левосторонним кажусь, и он мне левосторонним кажется. Когда по земле ходишь и нос кверху не задираешь или, скажем, в пасмурный день — все ничего. Но мне-то на звезды глядеть надо, работать по ним! А они мало того что в зеркальном изображении, — они еще дергаются вверх-вниз, вправо-влево всем небосводом: это меня из Арзамаса постоянно корректируют, приводят к точке. Луна навыворот. Я думал, она восходит, а она теперь не в той стороне закатывается. Попытался я представить себе, на каких гребнях и вихрях мироздания да из какого далека стараются меня удержать, думал — так лучше будет, а вышло-то наоборот. Промяло меня, укачало. Даже поташнивать начало.
Но держусь. Нашел Полярную звезду, подправил разворот дормеза, включил датчик, настроился. Пока работал, терпимо было. Но как кончил работать и поневоле огляделся, мочи моей не стало. Забился я в дормез, укрылся с головой своим рядном, а мне все чудится, как плывет Вселенная разом и в ту сторону, и в эту, как трясет ее, матушку, и как она при этом поскрипывает. Ей-богу, слышал скрип.
Еле дождался положенного часа. Стал гвоздь переставлять — руки не слушаются. Зубы сжал, пальцы сплел — переставил. Сел, зажмурился, затрясло меня — впору богу душу отдать. Так и сидел, пока мне по радиомегафону не велели глаза открыть. Гляжу — а я в Арзамасе. Утро, солнышко светит, благодать! А у меня подкорка черным холодом набита. Страхом. Мне командуют: "Докладывайте!" А что мне докладывать? Ничего я не видел. Даже того, что мог видеть. Под рядном прятался. И вылезать из-под него не желаю. Стыдоба!
А они, анахронисты-то, весь полигон, довольны сверх всякой меры, что обошлось без приключений. Того они и добивались.
Через сутки тем же манером отбыл я во второе странствие. И с тем же результатом. А еще через сутки — в третье.
Ну, я попривык, конечно. Осмелел. Под рядно не прячусь, на звезды смотрю спокойно. Даже азарт появился: опознаю созвездия и, опознавши, на дышло зарубки ставлю. Вдруг слышу — вдали шум. Едет кто-то. Засосало у меня под ложечкой от томления. "Пронеси, господи!" — молюсь. Ибо религиозная терминология у меня на кончике языка висит после долгого репетирования.
Темно. Луна зашла. "Авось, — думаю, — не заметят!" И точно. Пронеслось что-то по дороге, тройка не тройка, я даже толком на рассмотрел что. Отлегло у меня от сердца. И только, знаете, отлегло, как слышу неразборчивый крик, препирательства, и больше чую, чем вижу, что тройка назад поворачивает. Поворачивает, приближается, останавливается, и такой звонкий резковатый голос окликает:
— Эй! Тут есть кто живой?
Я молчу.
— Кто живой тут есть? — повторяет голос.
— Та никого тут нема, ваше благородие, — вмешивается другой голос, хрипловатый такой, басистый.
— А ты молчи, пьяница! Не твое дело! — восклицает первый.
И слышу я, что кто-то на дорогу спрыгивает и направляется в мою сторону. Дальше молчать невозможно, я перескакиваю на аварийный вариант сценария и возглашаю:
— Что вам угодно, сударь?
— А! — восклицает звонкий голос. — Я же говорил; тут кто-то есть! Приветствую вас! Вы здесь по собственной воле или по нужде? Вам чем-нибудь помочь?
— Нейн, нейн, — говорю, — ваше сиятельств. Мой экипаш сломал себя, кучер хабт гефарт нах блишний дорф за починка, я ему шду и вахте мейн имусчество.
Тьма — хоть глаз выколи! Ничего не вижу — только неясный силуэт передо мной маячит.
— Как! — слышу. — И вы решились ночевать один в степи? Это безумие! Да здесь же разбойник на разбойнике! Вас ограбят и зарежут!
"Вот, — думаю, — нанес мне черт заботничка!" Крещусь и вслух толкую:
— О, не надо такие страшные слова! У меня нет чего грабить. Не смею задерживать ваше сиятельств. Вы изволите поспешать, а мейн кучер незомненно скоро приедет.
— Да кучер ваш напился пьян и спит себе где-нибудь под забором! восклицает голос. — Раньше полудня он здесь не появится. Садитесь ко мне, я довезу вас до ближайшей станции.
— Нейн, нейн, — говорю. — Дас ист унмеглихь. Мой кучер — чесни человьек, ми договорьилис. Я не испитвает никакой нушда. Данке шен, ваше сиятельств. Пусть ви едете с миром, да восдаст вам господь за сочуствий к бедни путник.
Засмеялся он.
— Напрасно вы упрямитесь, — говорит. — У вас есть пистолеты?
— Нейн, — отвечаю. — Как мошно!
— Так я и знал! — говорит. — Да в этом краю без пистолетов шагу сделать нельзя. Благодарите бога, что я вооружен. Знаете что? Я разделю с вами это приключение до утра. Хотите пари по-английски, что кучер ваш до рассвета не явится? Ставлю сто рублей.
"Сам знаю, что не явится, — думаю. — Навязался ты мне на голову, прямо беда!"
— Нейн, — говорю. — Таких гельд я не имеет. ("Дай, — думаю, — пугну его!") В наш край открилос поветрие, и я спешно ехал, в чем был.
— Ах! Всюду неладно, — отвечает. — У вас поветрие, а тут холера. У вас, говорят, потоп, а тут саранча. Нет у вас денег и не надо. Все равно проиграли бы. Да вы, должно быть, голодны! Эй, ты! — кричит он ямщику. Подай сюда мой ковчежец! — И ко мне: — Вы не разделите со мной трапезу? Увы, ничего достойного предложить не могу. Холодная курица и бутылка венгерского. Дрянь ужасная, но, говорят, предохраняет от лихорадки. Цыган поблизости не видели?
— Никак нет, — говорю. — Не видел.
— Жаль, — говорит. — У них обычно можно достать кое-что получше… А вы, собственно, кто таковы будете?
И вот излагаю я ему во тьме кромешной свою легенду, а он ест, пьет, причмокивает, мне предлагает. Каково мне, месяц на стерильных кашах отсидевши, курицу эту нюхом чуять! Но терплю, на еду не бросаюсь. Не положено мне.
А он, как услышал, что я не какой-нибудь там заезжий индейский петух, а бесчиновная технарская сошка, так сразу, чувствую, приуныл. И высокомерная такая нотка у него в голосе появилась.