Знание и окраины империи. Казахские посредники и российское управление в степи, 1731–1917
Шрифт:
Описывая присоединение Младшего и Среднего жузов, Левшин, перечисляя многочисленные примеры дерзости Абулхаир-хана, негодует:
Сколь ни мало заключалось чистосердечия в изъявлениях киргиз-казачьими владельцами покорности России, сколь ни тщетны были их обещания выдавать пленных, защищать караваны и пр., но, по крайней мере, со времени принятия их в подданство до 1743 года ни они сами, ни подвластные их не осмеливались делать явных набегов на границы и крепости наши. В сем же году оказали они необыкновенные подвиги дерзости, и кто был главным виновником оных? Тот самый Абульхайр, который не переставал уверять правительство русское в своей верности и в исполнении всех обязанностей усердного подданного [Там же, 2: 157–158].
Внимательный наблюдатель Среднего жуза И. Г. Андреев (1744–1824) выдвинул аналогичные обвинения против Аблая и его преемников за их продолжающиеся отношения с Империей Цин, что, несомненно, пишет он, является следствием их «легкомыслия» и приверженности «ветренным древним закосненным, восточным обычаям» [Андреев 1998: 43]. Несмотря на постоянные щедроты царского двора, обеспечение жалованья верным правителям и даже строительство укреплений по их просьбе, правители эти оставались ненадежными, а границы империи – безопасными лишь условно [43] . Целевые административные реформы также не сделали регион политически стабильным, а его жителей – более спокойными [Левшин 1832, 2: 291–298]. Один из путешественников утверждал, что только в «Средней орде» благодаря «лучшему управлению» имел место некий прогресс [Мейендорф 1975: 42–43]. Другие же две орды даже в 1820-е годы были по-прежнему «склонны к грабежам» [Там же].
43
О жалованье см. [Андреев 1998: 42–43], об укреплениях см. [Рычков 1887: 105–106]. Эта формулировка перекликается с аргументами Б. Гранта по поводу завоевания Кавказа [Grant 2009]. Это также оставалось стандартной версией событий более века после Абулхаира [Вельяминов-Зернов 1853].
Царские чиновники истолковывали недавнее прошлое, во-первых, не имея представления о степной политике, а во-вторых, исходя из неопределенности и опасности, с которыми многие из них, несомненно, сталкивались, будучи командированными в регион. В результате они пришли к логичному и многообещающему решению по поводу управления таким, как им казалось, своенравным народом [44] . Это решение заключалось в показательном насилии как инструменте устрашения, необходимом для умиротворения региона. П. И. Рычков, писавший на волне бурных событий начала 1770-х годов, таких как откочевка калмыков в Джунгарию, восстание Пугачева и, на фоне общего хаоса, учащение казахских набегов, отстаивал необходимость усиления приграничных гарнизонов [Bodger 1988: 13; Khodarkovsky 2002: 173–174; Avrich 1976: 195] [45] . Показательно то, каким языком он излагает свои доводы:
44
В дневнике миссии Кутлу-Мухаммеда-мурзы Тевкелева в Малую орду в начале 1730-х годов, например, содержатся многочисленные упоминания о чудесном спасении от насильственной смерти [Тевкелев 2005].
45
П. Эврич утверждает, что некоторые казахи входили в «большую, хотя и разношерстную армию» Пугачева [Avrich 1976: 195].
7-е. А дабы сии лехкомысленные и непостоянные народы от стороны российских границ и линей имели опасность и не отваживались бы так дерзко приближаться к крепостям и далее оных распространять свои набеги, как то в прошлом 1774 году (отменно от всех протчих годов было, хотя они толпами и не приобщались к известному возмутителю Пугачеву), для того необходимо нужно учредить и содержать во оных крепостях такую милицию, которая б соответственно была их легким и скорым набегам [Рычков 2007: 208–209].
Левшин по зрелом размышлении также рассматривал историю русского правления как диалектику кнута и пряника. Когда подарки и административная реформа, как и следовало ожидать, не помогли, «необходимость заставила, по-прежнему, прибегнуть к оружию, для наказания хищников, которые, не внимая никаким убеждениям, продолжали нападать на границу Оренбургскую» [Левшин 1832,2:275–276]. Убеждения Левшина в этом отношении были непоколебимы. Он заявлял, будто многовековой опыт и наблюдения доказали, что Россия может достичь своих целей в степи только путем изменения национального характера казахов (что маловероятно) либо путем их принудительного сдерживания [Левшин 2005: 164] [46] . Все остальное было бы полумерами, ненужным расходом средств на неблагодарных и откровенно опасных подданных. Такие взгляды, закрепленные в столь авторитетном тексте, делали невозможным более активный подход к управлению степью; реформаторы или «цивилизаторы» должны были бы привести веские доводы в оправдание своей позиции.
46
Схожую аргументацию см. в [Бланкеннагель 1858: 8–9].
Многие утверждали, однако, что, несмотря на растрату ресурсов и частые фальстарты, Российская империя не ошиблась, приняв «добровольное подчинение» казахов Младшего и Среднего жузов. Неудивительно, впрочем, что люди, служившие в приграничных районах, со всей страстью отрицали, что они занимаются грандиозным сизифовым трудом. П. И. Рычков писал, что, с учетом недостойной истории казахов, совершавших набеги на русские поселения, а также посягавших на собственность других народов, подчиненных Российской империи, удержание их в пределах укреплений и сохранение их в статусе подданных, пусть даже номинальных, – не самое меньшее зло. Напротив, теперь, когда влиятельные казахи подчинены империи, царские чиновники могут убеждать их освобождать пленных и выбирать другие места для набегов [Рычков 1887: 112–113]. Несколькими годами позже Левшин, напрямую обращаясь к аудитории, которая, возможно, сомневалась в необходимости контроля над степью, и проявляя удивительное небрежение вопросами безопасности, пишет: «Сколь ни часты нападения, беспокойства и грабежи, производимые Киргизами в пределах смежных с ними владений, но торговля заменяет все потери, и делает соседство их очень выгодным, особенно для Китая и еще более для России» [Левшин 1832, 3: 215]. По сути, казахи были основными производителями продуктов животноводства, которые они обменивали в российских фортах на зерно и вещи, то есть вели торговлю, приносившую значительную прибыль как купцам (в первую очередь не особо разборчивым), так и имперской казне [47] . И степь, и сулившие немалый доход среднеазиатские ханства, куда путешествовали купцы, были полны опасностей, преодолеть и справиться с которыми могли помочь казахские проводники, если только хватало сил удерживать их в узде [Кайдалов 1827] [48] . Кроме того, если бы удалось умиротворить степь, торговые караваны могли бы двигаться через нее в Среднюю Азию в еще большем количестве [Броневский 1830: 235–236; Levi 2002: 233–241]. В общем и целом, хотя в первое столетие после подчинения царское государство много дало Казахской степи и ее лидерам, а взамен получало только вероломное предательство, его усилия были компенсированы иным образом. Отношения стоили того, чтобы их продолжать.
47
П. С. Паллас, в частности, отмечал, что так как казахи не очень искусны в торговле и берут при обмене много плохих товаров и всяких безделиц, русские купцы получают от них большую прибыль [Паллас 1773, 1: 352]. О доходах казны см. [Левшин 2005: 148–149, 157–158]. Рычков утверждает, что к 1754 году в Оренбурге ежегодно собирали более 50 тысяч рублей таможенных пошлин [Рычков 1887: 227].
48
«Записки» Е. Кайдалова – драматичное повествование о нападении хивинских войск на караван. О роли казахских помощников в караване см. [Кайдалов 1827: 45, 115–116]. Об опасениях царских купцов перед путешествиями в степь см. [Там же: 10] и [Руссов 1840: 59а].
Такой упор на безопасность и торговлю вполне соответствовал скромным ожиданиям «фронтирного государства», хотя позже эти ожидания сильно возрастут. В течение всей первой половины XIX века то, как известные авторы понимали прошлое степи при царском управлении, вполне согласовывалось с тем, как многие чиновники понимали ее будущее. Это также отвечало образу земли и людей, которых видели перед собой царские наблюдатели: засушливый и суровый ландшафт, населенный практически исключительно кочевниками-скотоводами. Однако в долгосрочной перспективе более глубокое освоение региона потребует новых мер, в том числе обустройства земледельческих поселений. Представления о потенциале степной среды были жизненно важны для обсуждения возможностей и пределов этих новых начинаний. Даже когда ученые, путешественники и чиновники просто собирали данные о природном мире, испытывая мало интереса к поселениям, они внесли этим серьезный вклад в решение вопроса о месте этого региона в империи.
Настоящее: земля
Будучи в первую очередь политическим термином, название «Казахская степь» несло в себе и некоторые географические и этнографические коннотации. О существовании такой природной зоны, как степь, было хорошо известно, пусть чисто теоретически, даже царским наблюдателям из европейской части России, привыкшим к городской жизни и лесистому ландшафту. Как-никак, задолго до того, как Абулхаир надумал стать подданным царя, в Российской империи имелись плоские, безлесные, полузасушливые равнины в низовьях Дона и Волги, а также в Причерноморье, на территории современной Украины [Sunderland 2004; Moon 2013]. Некоторые земли «Казахской степи» мало от них отличались; это отмечал, в частности, врач X. Барданес, прикомандированный к научной экспедиции И. П. Фалька [Барданес 1825: 46–47]. Но были там и земли, непостижимые для любого неподготовленного наблюдателя. Для самих казахов степь была также чем-то переменчивым, пространством, определяемым поведением человека. По словам Барданеса, за действительные границы «сего народа» можно принять те, «за которые они далее не кочуют или не могут кочевать» [Барданес 2007:95]. Эти обширные земли включали пустыни, луга и оазисы, казалось бы, благоприятные для оседлого образа жизни. Царские наблюдатели были вынуждены разбираться в этом разнообразии ландшафтов.
По крайней мере, на русской стороне Казахской степи было довольно легко определить, где кончается степь и где начинаются русские владения. Эти границы, помимо крепостей, были очерчены двумя крупными водными путями: с запада рекой Урал (Яик), текущей на юг к Каспийскому морю, а с востока Иртышом, текущим на север к Оби, а оттуда к Северному Ледовитому океану [49] . Также, согласно имагинативной географии царских времен, было достаточно ясно, что Казахская степь, лежащая в основном к востоку от Уральских гор, относится к Азии, а не Европе [50] . Поскольку царским наблюдателям границы между «азиатскими» народами казались размытыми, да и находились они далеко от российских владений, установить аналогичную границу на юге, где казахские орды сталкивались с туркестанскими ханствами, было трудно. П. И. Рычков предлагал провести южную границу Оренбургской области по реке Сары-Су (в переводе «желтая вода»), берущей исток на территории современного Центрального Казахстана; Левшин же отмечал, что казахи не откочевывали южнее 42-й параллели [Рычков 1887: 7; Левшин 1832, 1: 3]. Приблизительной западной границей служило Каспийское море, тогда как линия укреплений Империи Цин на территории современной провинции Синьцзян, простиравшаяся на север до границы с Россией, очерчивала более точную линию на востоке [Левшин 1832, 1: 4]. Даже Левшин, располагавший самыми полными на тот момент данными, не брался оценивать масштабы огромной территории внутри этих границ [Там же: 2]. Однако, чтобы дать представление о расстояниях и масштабах, в 1841 году ученый и дипломат Н. В. Ханыков подсчитал, что площадь, занимаемая только Младшим жузом и Букеевской ордой, составляет 900 тыс. квадратных верст [Ханыков 1844: 26], что значительно превышает площадь штата Техас [51] . Придумать какую-то схему, хотя бы приближенную, чтобы разобраться в столь обширном и разнообразном регионе, было необходимо как деловым чиновникам, так и ученым, которые уже начинали мыслить более систематически.
49
Об Урале/Яике см. [Фальк 1824: 218], об Иртыше – [Барданес 2007: 95–96].
50
Это искусственное разделение Евразии подверглось самой детальной критике М. Льюисом и К. Вайген [Lewis, Wigen 1997: 27–28].
51
Эта работа, содержавшая в себе попытку применить теории народонаселения Т. Мальтуса, А. Кетле и других к «диким племенам», осталась незавершенной. Основной источник сведений о деятельности Ханыкова [Халфин, Рассадина 1977].
Результатом попыток систематического мышления стала разработка очень подробных классификационных схем. Дипломат Я. П. Гавердовский (ок. 1770–1812) в той части своего обширного рукописного наследия, которая была опубликована в XIX веке, выделил в степи четыре отдельные зоны (полосы) на основе почвенного состава, высоты над уровнем моря, растительного покрова и климатических условий [Гавердовский 1823:43–44] [52] . Не желая отставать, Левшин выделил не менее семи климатических зон [Левшин 1832,1:14–15]. На практике, однако, большинство наблюдателей выделяло в степи две основные разновидности (оазисы Семиречья в то время находились вне контроля империи и, следовательно, выпали из поля зрения государства). Это было простое осевое деление: север-юг и восток-запад. С точки зрения почв, флоры и гидрологии эти линии отделяли районы, понятные и удобные для обитающих в лесах земледельцев, от мира кочевников.
52
Биографические сведения о Гавердовском см. в [Ерофеева 2007, 5: 5-14, 59; Левшин 1832, 1: 14–36].
Линия, которую Левшин провел около 51-й параллели, отделяла ту часть Казахской степи, которую он посчитал наиболее плодородной и наименее песчанистой, от менее перспективных районов к югу; вторая область с ограниченным плодородием простиралась примерно до 48-й параллели [Там же: 14–15]. Подавляющее большинство царских наблюдателей, хотя и с меньшей точностью, проводило такое же разграничение между плодродной северной зоной с ее буйной растительностью и «бесплодным» югом (см. [Андреев 1998: 48; Назаров 1821: 4; Ханыков 1844: 13–15]) [53] . Почва выше этой линии – ценный чернозем, высокое содержание гумуса в котором обещало плодородие и годы хороших урожаев [Рычков 1772: 78–79; Шангин 1820:6–7; Ягмин 1845: 18–19]. Далее к югу почва становилась беднее, богатый гумус сменялся песчаными, каменистыми почвами или солончаками [Гавердовский 1823:36–37; Ханыков 1844:15]. Эти характеристики почвы оказали очевидное влияние на флору обоих регионов. На севере царских наблюдателей радовала возможность ввести формы земледелия, аналогичные практикуемым в европейской части России [Левшин 1832, 1: 39–40] [54] . Юг, напротив, был богат в лучшем случае зарослями тростника и трав, возможно, полезными для казахов, но однообразными и скудными на посторонний взгляд [55] . Менее объяснимой была предполагаемая разница между западом и востоком, регионами, полностью подчиненными соответственно генерал-губернаторствам Оренбурга и Западной Сибири, которые я буду называть «оренбургскими» и «сибирскими» казахскими степями. Восточно-Казахская степь с достаточно плодородными почвами могла похвастаться обширными территориями, покрытыми лесом, и лишь ближе к своей восточной оконечности становилась каменистой и голой [Броневский 1830: 237–238]. В западной части, напротив, лесов было, по замечанию П. И. Рычкова, «весьма недостаточно» [Рычков 2007: 230]. Мне не удалось найти попыток объяснить такое различие, но отсутствие деревьев даже в лучших частях Оренбургской степи представлялось проблемой, требовавшей решения, и серьезным фактором, ограничивавшим тогдашние и будущие перспективы использования степи.
53
Барданес часто использовал слово «неплодный» [Барданес 1825: 14, 19, 21].
54
Левшин перечисляет несколько речных бассейнов в северной части степи как «удобные для хлебопашества».
55
Барданес отмечал потенциальную полезность степи для казахов [Барданес 2007:119,135], но имел смутное понятие о регионе в целом [Барданес 1825:4], в частности, описывал, как 11 мая он ехал по открытой, в основном глинистой степи, заросшей невысоким тростником и покрытой небольшими скудными участками засоленной почвы и солончаковыми растениями.
Конец ознакомительного фрагмента.