Знайки и их друзья. Сравнительная история русской интеллигенции
Шрифт:
Вместе с высшей разумностью понятие интеллигенция обозначает коммуникацию, согласие, сбор информации, как, к примеру, в Central Intelligence Agency (ЦРУ). И в русском языке наш основной термин появляется в петровское время именно в этом контексте, как «секретная интелигенция» (сначала с одним «л»). Так что, пойди история понятия другим путем, мы вполне могли бы иметь, скажем, «Федеральную службу интеллигенции» или «Главное интеллигентное управление». Но и без того момент коммуникации и согласования в «интеллигенции» ключевой. Интеллигенция занята производством, передачей и хранением информации, это главный «коммуникатор» (П. Б. Уваров) общества, а коммуникация – основа существования и развития современного общества.
Без общения социальная идентичность непредставима. Но в нашем случае мы имеем нечто особое. В отличие от крестьянина, священника или дворянина, у представителя интеллигенции нет материально-правовых оснований для самоопределения, и он практически никогда не говорил о себе «я интеллигент». Собственно, даже «мы, интеллигенция» из начального эпиграфа на самом деле встречается крайне редко. Один из многих парадоксов: идентичность человека, который считает себя эталоном автономии и независимости, в наибольшей степени зависит от внешней оценки других людей знания. Отсюда ключевая роль сетей общения общеевропейской образованной публики – res publica doctorum (в русском лексиконе XVIII века «ученая» или «письменная республика»); академической мобильности, начиная со средневекового обычая «ученого паломничества» (peregrinatio academica), взаимной переписки, общей читательской аудитории, собраний, кружков. И в общем феномена «общественности», гражданского общества.
А далее, отцы и учители, рассуждаю так: если интеллигенция осознает себя коллективной разумной личностью, то будет правильным и изобразить ее историю как коллективный портрет в историческом интерьере, своего рода автобиографию. Рисовать коллективные портреты – задача для пишущей интеллигенции привычная: «Это, милостивые государи мои, точно, портрет, но не одного человека, а всего слоя в полном его развитии». Наш портрет будет портретом словесным.
Начнем с вопросов. Личные свидетельства представляют собой попытку ответить на вопросы, которые задает себе Я. Черты личности коллективной также определяют вопросы, начиная с вопросов о себе. Знайка – homo postulans, человек вопрошающий; его делает таковым любознательность и взятая на себя миссия ответить на главные вопросы. Всякая интеллигенция немыслима без того, что именуется в русском варианте «творческий непокой» или во французском l’ inqui'etude – неуспокоенность, духовное странничество, постоянная жажда знаний. «Просвещенный человек никогда сытости не имеет в познании своем», – задает норму жизни не что-нибудь, а «Духовный регламент» (1721) в России. А это значит – постоянная неопределенность. Стабильность, уверенность, покой для рыбок, живущих в мутной воде, смертельны.
Золотой век интеллигенции начинается с «Ответа на вопрос: что такое Просвещение?» Иммануила Канта (1784). Который, в свою очередь, определен кантовскими основными вопросами человека, познающего мир самостоятельно: Что я могу знать? Что я должен делать? На что я смею надеяться? и Что такое человек?
История русской интеллигенции, как мы помним, также размечена знаковыми вопросами, которыми она задавалась и которые задавала. Начиная с «Кто виноват?» А. И. Герцена (1846), «Когда же придет настоящий день?» Н. А. Добролюбова (1860), «Что нужно народу?» Н. П. Огарева (1861), далее – подсказывайте – правильно, «Что делать?» Чернышевского (1863) и к одноименному уже упомянутому ремейку Ленина (1902). Во все это время у нас в России, пишет Николай Михайловский, «поднялись длинной вереницей вопросы за вопросами»: крестьянский, земельный, балтийский, женский, еврейский, социальный и т. д. и т. п. Большинство со статусом «проклятых». Кстати сказать, последнее – германизм: «проклятые вопросы» появляются накануне Великих реформ как перевод die verdammten Fragen Гейне из его цикла «К Лазарю» (1854). И сначала, у Салтыкова-Щедрина, к примеру, они еще закавычены. Интересно, что в русской версии таковые приобрели общественно-политический нюанс, тогда как в оригинале у Гейне речь о вопросах философских («Так мы спрашиваем жадно / Целый век, пока безмолвно / Не забьют нам рта землёю»; перев. М. Михайлова). У нас же за метафизику отвечают вопросы с предикатом «вечные» и «последние», которыми была так славна русская литература и за пределами своей национальной аудитории. Затем наступает черед вопросов практических: Как нам реорганизовать Рабкрин? А обустроить Россию? Пакет? Карта магазина? Наклейки собираете? И, постоянным рефреном, о себе самих: что такое (следующий вариант – что же такое, да что же это, наконец, такое и далее ad infinitum) – интеллигенция?
HOMO POSTULANS – ЧЕЛОВЕК ВОПРОШАЮЩИЙ
ОТКУДА МЫ?
Схема «расцвета и падения», Rise & Fall, у современных историков не в чести, как любые схемы вообще. Что, в общем-то, хорошо и правильно. Однако ничего не могу поделать с тем, что история интеллигенции именно так по старинке и двигалась: как судьба, ракета и Римская империя, по параболе. После непрерывной восходящей в Новое время, миновав свой золотой век, траектория сменилась на нисходящую. На протяжении XX «века крайностей» интеллигенция, несмотря на все катаклизмы, а отчасти и благодаря им, все еще представляет собой активного самостоятельного исторического игрока. Это особенно сказывается в периоды общественных кризисов: 1968 год в Западной Европе, эпоха «Солидарности» в Польше, перестройка в СССР. Но одновременно уже во второй половине этого века начинаются дебаты о кризисе, а затем и смерти интеллигенции в ее «классическом» обличье. В новую эпоху и тысячелетие «вопрос интеллигенции» оказывается не то чтобы закрыт – просто общество теряет к нему интерес. Всем спасибо, все свободны. Было неплохо, а теперь давайте занавес; кто последний в гардероб. Миссия «придания миру смысла» осуществляется в других форматах и плоскостях.
Осмысление этого пути – кто и откуда мы – в нашем случае не сводимо к «отчичам и дедичам». Поскольку эти самые «мы» выходят за рамки национальной истории, в которых «наши» привыкли находиться. Общее интеллектуальное поле христианского Средневековья в Новое время, эпоху границ и наций, не исчезло, но функционировало по-иному через культурные взаимодействия. Внешнее влияние вызвало к жизни не только русскую интеллигенцию. Свет не всегда приходит с Востока или Запада, но «всегда, – поверим на слово Михаилу Леоновичу Гаспарову, – приносится со стороны». Это видно, между прочим, и по тому, что появление интеллигенции в национальную эпоху часто связано с реакциями на внешние события. Для истории немецкого образованного бюргерства таким триггером стало французское влияние и эпоха наполеоновских войн; история польской интеллигенции начинается с цитаты местного гегельянца в прусской части страны и разделяется на периоды в зависимости от национальных восстаний, а для истории интеллигенции русской, в свою очередь, наряду с западными влияниями важную роль сыграла реакция на «польский вопрос».
Просвещение, или Миром правит мнение
– C’ est la hallebarde qui m`ene un royaume.
– Est qui m`ene la hallebarde? C’ est l’ opinion,
et c’ est donc l’opinion qu’ il faut travailler.
Мнение. В цитате выше диалог из парижского салона мадам де Помпадур середины XVIII века между неким анонимным легитимистом и основоположником школы физиократов, лейб-медиком короля Людовика XV и самой мадам де Помпадур Франсуа Кенэ. Легитимист негодовал по поводу конфликта между королем и парламентами из-за налогов, который в конечном счете привел Францию к революции. И высказался за «вертикаль власти»: мол, направление королевству дает алебарда! На что Кенэ парировал: «Ну, а алебарду кто направляет?» И, выждав риторическую паузу, отвечал сам себе: «Это Мнение, сударь, и над ним-то и надо работать».
Французы, как нередко в подобных случаях, опираются на английский исходник. Еще до Славной революции, в 1680 году, политик и публицист Уильям Темпл, в имении которого работал секретарем Джонатан Свифт, пишет, что мнение – «истинная опора и основа всякого правления». Его соотечественник Дэвид Юм в середине XVIII века: «Так как сила [числа] на стороне управляемых, то у правителей нет никакой иной опоры, кроме Мнения».
В немецком обиходе XVIII–XIX веков общественное мнение не очень прижилось. Оно воспринимается как калька с французского. Кант в «Критике чистого разума» (1781) ставит знак равенства между «превратить труд в игру» и «достоверность превратить в мнение». Гегель в «Философии права» (1820) видит в общественном мнении свою любимую диалектику, но относится к мнению брезгливо, как к поиску жемчужины в навозе: «В общественном мнении содержится все ложное и истинное, но обнаружить в нем истинное – дело великого человека. <…> Кто не умеет презирать общественное мнение таким, как его приходится то тут, то там выслушивать, никогда не совершит ничего великого».
Русское мнение восходит к индоевропейскому корню, находясь в родстве с немецким Meinung или английским mind, meaning. В России до Петра I мнение – синоним слова мысль, и мнение может быть только индивидуальное. Его характерный синоним – самомнение. А антоним – замечательное единоумие («Да все самомнения и самосмышления упразднятся, останется же точию согласие и единоумие во всех», 1677). Только в послепетровской России XVIII века появляется коллективное, общее мнение, а самомнение теряет свой однозначно негативный оттенок: «Зачем же мнения чужие только святы?»
Образованным людям открываются широкие возможности. Мнение по определению неполно, анонимно, – а значит, необходимо и возможно на него влиять. Если бы «ястреб» в приведенном диалоге в салоне мадам де Помпадур поднаторел в подобных дискуссиях, он бы ответил на риторический вопрос Франсуа Кенэ своим вопросом: алебарду направляет мнение, ок, но ведь и мнением кто-то управляет? Вольтер знал кто: «Общественное мнение властвует в мире, но руководят этой владычицей философы», то бишь г-н Вольтер собственной персоной. Глагол «направлять» (mener), который используют собеседники у мадам де Помпадур, отсылает к метафоре общества как неостановимо, но хаотично движущегося объекта. Направлять, направление – действие, прилипающее к мнению вплоть до нашей эпохи политтехнологий. В низком регистре объект понимается как стадо: французское mener – от латинского глагола, обозначающего гнать домашний скот туда, куда нужно пастуху. Новым овцам – новый пастырь.
При всей политкорректности в образованном пространстве континента несомненно существование полюсов притяжения. Когда мы говорим о XVIII веке, имя Франции всплывает первым почти невольно. Франция и до сих пор, иногда тактично, иногда настырно обосновывает свое первенство среди равных и претендует на право первородства для интеллектуалов по меньшей мере Нового времени. И правда, даже зная теперь, что европейское Просвещение многолико и представляет собой, по сути, «просвещения» во множественном числе, «дизвитьемисты» – исследователи XVIII века – не могут не считать отправной точкой Просвещения французское Lumi`eres. Да и в следующем XIX веке Париж остается если не «Иерусалимом науки», как в Средневековье, то уж точно центром притяжения и точкой отсчета самосознания европейской интеллигенции.