Золотое сечение
Шрифт:
И вдруг я увидел ее — почти вплотную, с упавшими на глаза иссиня-черными прядями, с открытой шеей, с запрокинутым вздрагивающим подбородком, на котором блестела странно-неподвижная крупная прозрачная горошина. Помню, что именно эта неподвижная, словно кристаллическая, горошина прервала мой судорожный бег по наклонной гулкой лестнице подъезда. Я остановился, упираясь руками в стену, и приблизился лицом к приоткрытому рту, из которого доносились сдавленные рыдания… Я никогда не видел так близко губ, мокрых и припухших, с коричневой родинкой возле края верхней дуги с ложбинкой, идущей к носовой перегородке, и ровным рядом блестящих зубов, прикусивших краешек языка… Боже мой, она плакала — моя Женщина из сумеречных снов, и скулы ее лица были словно испачканы мелом, а веки закрыты и сини, как прежде — в грезах! И когда я безотчетно прильнул к этим губам, абсолютно не различая, где я нахожусь и что происходит со мной, — я вдруг ощутил сахаристый привкус вздрагивающего рта и головокружительную шершавость языка. Тело мое ослабло, глаза перестали видеть, и я провалился в пустоту, уже не сопротивляясь нахлынувшему чувству сострадания и любви, которыми было переполнено мое сердце…
Я очнулся спустя некоторое время, чувствуя, как холодные струйки текут мне за шиворот. Я лежал на вогнутой уличной скамье без шапки, и пальто было валиком подложено мне под голову, а на лбу лежало нечто белое, вроде платка. Она стояла рядом, держа мою вялую руку в своей ладони, и я тотчас почувствовал металлическую дужку кольца на ее пальце. «Ну как, отдышался?» — почему-то шепотом спросила она и оглянулась на высокие освещенные окна дома, из которого по-прежнему неслась оголтелая музыка. Я кивнул и попытался сесть, соединяя воедино совиные зрачки фонарей. «Я тебя еле дотащила, думала, с тобой обморок, — снова шепотом сказала она и тихо засмеялась. — А целоваться совсем не умеешь… Дурачок…»
Она помогла мне сесть, обхватив меня сильной рукой под мышки, и снова, сбегав куда-то, положила мне на голову прохладный мятый платок… «Юрка меня убьет, если увидит, что я здесь, с тобой… Ну, да ладно — отольются ему мои слезки»… и она повернула, сжав в пальцах, мою голову в свою сторону: «Ты вон какой… красивый. Где раньше-то был?» Длинные ноготки ее вдавились мне в кожу — и пахло сильно и остро духами, пудрой и еще чем-то терпким и волнующим. Мне было стыдно за свою слабость перед ней, и я рывком вытащил из-под себя пальто, путаясь в рукавах, надел его и только теперь почувствовал, как озяб и как бессмысленно-мято мое лицо, как дрожат руки и не слушаются ноги… Улица была точно намазана гуталином — черным и блестящим, и сапожный ее запах вызывал у меня тошноту. «Наклонись, наклонись», — ласково сказала она, спазмы потрясли мое тело, и я чуть не упал со скамейки. В эту минуту дверь подъезда раскрылась, и оттуда вывалилась, бренча гитарами, ватага кричащих, преувеличенно крупных парней в коротких полупальто. Моя лекарша, лихорадочно смяв платок, опрометью кинулась в их сторону, а я, давясь и захлебываясь, мотал головой над забрызганной вонючей землей… Потом, когда все стихло, я встал и пошел домой, вглядываясь сухими напряженными глазами в знакомый до каждого поворота двор. Загадочная Женщина навсегда перестала мне сниться.
Выпал ноябрьский снег. За ночь замел бесцветные улицы, осветил роскошным сиянием подворотни, шапками улегся на подоконники снаружи. Снег был радостен и обещающ. Дышалось от него легко и звенело в ушах невидимыми колокольцами. Я любил под первый снег наведываться в старенький бревенчатый домик, где жила знакомая моего отца, — библиотекарша Анна Львовна и ее дочь — моя ровесница Оля. Идти надо было укромными проулками мимо резных обветшалых ворот, на округлых деревянных солнцах которых пушистыми бровями лежал снег. Чугунные насупленные водоразборные колонки с зелеными наледями тоже запушило, и женщины в черных, с бахромой платках степенно несли на коромыслах ведра, полные ознобной воды.
Я шел, и предвкушение радости охватывало меня. Анна Львовна любила меня так, как любят мальчиков обманутые соломенные вдовы — с обожанием, преувеличением, с надеждой на ожидающую славу. Она давала мне книги со старинными гравюрами и рассказывала, как отец читал нараспев «Песню о Гайавате». Она поила всегда меня сладким, крепко заваренным чаем. Я любил бывать у них, слушая медленный бой стенных часов в ореховом застекленном футляре, разглядывая кожаные альбомы с фотографиями, где молодые, одетые в тенниски мужчины и женщины в крохотных беретиках и в коротких юбках позировали на кортах, на открытых верандах, и сзади до горизонта уходило бесконечное южное море. Муж Анны Львовны — писатель, автор нескольких забытых ныне книг — оставил семью во время войны. Он не погиб, а жил где-то на Волге, с другой женщиной. И поседевшая, неутомимая Анна Львовна перенесла на меня всю свою любовь к тому чуду, которое когда-то пленило ее, — к созиданию звучного слова. Нечего и говорить, что сейчас, когда я пытался писать, она с восторгом внимала каждому моему изречению и вся светилась от гордости, когда я изредка заходил покалякать.
Но сегодня я шел к ним с тайной надеждой. Оля — беленькая, тихая девушка, игравшая на рояле и всегда незаметная в разговоре, училась в той самой школе. Застенчивая, быстро краснеющая, она приглашала меня иногда читать стихи к ним, и я уже знал кое-кого из их шумного, вечно взъерошенного класса, где учились дети железнодорожников — стрелочников, путевых обходчиков, смазчиков вагонов. Они жили в интернате, так как на маленьких разъездах и полустанках не было средних школ, и были как-то особенно сплоченны, боевиты и жадно спорили между собой, принося в уютную квартиру Анны Львовны дух чуть ли не народничества — с запахом крепких сапог, овчинными полушубками и косоворотками. На стол обычно ставился блестящий самовар, пелись незнакомые мне казачьи или малороссийские песни — и все это было странным, волнующим миром новых надежд, ощущений, встреч. Вот и сегодня — едва я отворил дверь внизу, на лестнице, как услышал громкий смех, звяканье стаканов и звуки рояля.
Дом был двухэтажный, и на второй этаж вела деревянная, с точеными балясинами лестница, так что можно было увидеть во внутреннее окно сидящих за столом. Медленно поднимаясь по скрипучим проступям, я повернул лицо к освещенному широкому окну — и вдруг увидел… ту самую девушку, сидящую прямо лицом ко мне — темноволосую, в малиновом платье с короткими рукавами, улыбающуюся и пунцовую. Кровь ударила мне в голову, бешено заколотилось сердце: мои предчувствия меня не обманули, и стало почему-то страшно и хорошо. Помедлив, я рванул ручку тяжелой, обитой мешковиной с деревянными планками двери — и вот я уже в прихожей, где весело трещит дровами знакомая печь, где хлопочет над сковородами милая Анна Львовна и пахнет яблочными пирогами, корицей, тестом…
А потом в гвалте и толкотне меня познакомили с Нею, мы говорили, пели, смеялись, расплескивая чай по клеенчатому столу. Я был натянут и неуклюж. Она — возбуждена и угловата в движениях, а ребята хвастались, что их пригласили в телевизионный, только что открывшийся театр при студии. Все смешалось в моем сознании — и этот театр, где она должна была стать прима-актрисой, и высокий лобастый Геша с Чурилова, который должен был с нею играть комсомольца двадцатых годов и оттого особенно развязно поводил широкими плечами, прохаживался по комнате походкой конногвардейца и скрипел крупными сапогами. Были танцы, играли в загадки, глухой телефон и в города, — а я никак не мог прийти в себя и осознать, что это именно я сижу подле Нее, и ее длинные волосы касаются моего плеча, и покрасневшие пальцы ставят передо мной коричневый стакан с чаем и намазывают мне ароматным вареньем здоровенный раскромсанный наспех кусок булки. Мне казалось, что она сразу должна была встать и уйти со мной отсюда — туда, в обвальную ночь, и рассказать мне что-то важное, нужное для нас обоих, ибо мы уже поняли, что нас тянет друг к другу, и здесь она не случайно, не ради этого Гошки или телевизионного театра…
Но она шутила вместе со всеми и хохотала, когда Гошка изображал какую-то дурацкую сцену в тюрьме, и подыгрывала ему, давая реплики: «Ты уходишь на правое дело, любимый! Мы всегда будем вместе, до победы!»
А когда все пошли танцевать — шумно и дурачась, она, тряхнув головой, сказала: «Пойдем, Алеша! У нас ведь получится с тобой?»
Боже мой! Сколько раз я прокручивал у себя в памяти тот танец — перемежаемый бравурными взрывами клавиш, с постоянными хлопаньями в ладоши и сменой партнеров, с мельканием кафельной голландки, пузатого буфета с подзеркальником, какими-то гривастыми львами, держащими в зубах кольца… Мы встречались взглядами на мгновенье, то исчезая, то появляясь из-за разгоряченных лиц и всплескивающих рук; и я с бешеным колотьем в груди и исступленной радостью видел, что она рада нашей встрече, рада именно этой сумятице, неразберихе, рада даже шумному Гешке, которого все считали ее кавалером; и он фатовато вальсировал с нею и отпускал вроде как бы с отчаяньем ее худенькую руку, долго не расцепляя пальцы над плечами танцующих. Никогда ранее я не чувствовал, как не нужны слова, чтобы понять противоположность видимого и тайного, — она была уже навсегда со мной, и мне незачем было бояться этой игры, этой показной влюбленности и ухаживаний, этих стриженых атлетических затылков и пробивающихся над волевыми губами усиков…
Вот почему, когда все стали расходиться, и Гешка, конечно, пошел ее провожать, и Анна Львовна глазами намекала мне тоже выказать свое рыцарство, я отшутился, с легким сердцем накинул на плечи пальто и, прогремев по лестнице, почти бегом пустился в чернильную ночь. Горячая ладонь моя сжимала смятый шарик ее записки с адресом. Адресом, написанным заранее…
Удивительна, неповторима пора первого узнавания. Комната, длинная, как пенал, с фанерным облупившимся шкафом и засохшими кленовыми листьями, вставленными между книг. Листья выпадают, шурша, как страницы, и мы оба кидаемся их подбирать, а наши руки встречаются, и мы краснеем, а потом усаживаемся на кожаный черный диван с плоской спинкой и жесткими валиками — она в одном углу, я — в другом. Рисунки пером и тушью приколоты к деревянному карнизу спинки, и, чтобы рассмотреть их, мне надо сидеть вполоборота, скосив глаза, и тогда видно, как она вскидывает ресницами, исподлобья наблюдая меня, и кусает при этом губы. Стол — тоже побывавший в переездах, с разболтанными ручками ящиков, которые я в первый же день начинаю прикручивать; и она приносит мне с кухни нож и заржавленные щипцы; и мать стоит рядом, под руку наговаривая что-то на отца, на отсутствие мужского призора; а она стоит у окна и барабанит пальцами по стеклу и только порывисто оборачивается, когда я выдвигаю ящик, набитый клеенчатыми тетрадями, перечерканными рисунками и почему-то кусками коры, берестой…
Рисунки у нее порывисты, как Она сама, угловаты. На них слоистые плоские камни, поросшие ельником, сваленные бурей корабельные сосны с вывороченными узловатыми корнями, изредка — талая вода, ивняк и знакомые озера. Мне в глубине души завидно, и я разглядываю их пристально, удивленный и этой недевичьей, аскетичной комнатой, и небрежно-мастерской манерой набросков, и ее начальной отчужденностью, замкнутостью, которая сменяется уже знакомой мне взвинченной веселостью…
Мы идем пить чай в другую комнату, и оказывается, что у Нее есть сестра — некрасивая, голенастая, с жидкими косами пятиклассницы и жадным любопытством, что делает меня совсем одеревенелым и косноязычным. Сестра летает из кухни в комнату, ставит какие-то пересохшие плюшки, конфетницу, что-то быстро шепчет и сердится на мать, — а я сижу, смущенный вниманием женщин, каким-то тайным их отношением ко мне и Ее преувеличенно громким голосом. Она рассказывает мне о том, что они жили в Карпинске, какие там глухие места, как они с отцом ездили на охоту, и при этом показывает мне на чучела уток — серых и пыльных, что стоят, нахохлясь, на буфете, на полках, а я чувствую, что все это — какой-то странный спектакль, и что-то здесь испытывается, и какие-то совсем другие слова она могла бы мне сказать… И снова, как при первом знакомстве, ухожу, так и не оставшись наедине, не выяснив даже для себя — почему меня влечет эта девушка, такая внезапно-возбужденная, красивая, с тонкой прелестной талией, в черном школьном переднике, с пальцами, всегда запачканными графитом и тушью…