Золотой поезд. Тобольский узелок
Шрифт:
— Что показали-то?
— Сети норвежские да мотор, что в ту весну в лесной землянке спрятал, когда из города уезжал.
Мезенцева облегченно вздохнула и перекрестилась:
— Пронеси господи. — Но, помолчав, снова обеспокоенно спросила: — Что же теперь делать-то? Неспроста все это — сети да мотор, ГПУ этим заниматься не будет. Сдается мне — подбираются они к кладу. Сужается круг-то, Василий. И мы, вроде зверя, посреди.
— Ну так чего ждать-то, когда вплотную обложат? Отдай ты им добро-то, благо не наше оно…
— Нельзя, — строго ответила Мезенцева. — Святыня это. Клятву я, сам знаешь, давала, хранить до гробовой доски.
— Для кого хранить-то?
— Вот то-то и оно, что не знаю. Знала бы, так давно бросила — нате, мол, измучилась я, добро ваше сохраняючи. Может, власть старая вернется, как ты говорил, — ей надо отдать.
— Чего тут ждать. Не вернется она, теперь уж ясно.
— А война?
— А война будет, так для кого, думаешь, немцы или кто другой там, будут страну завоевывать? Для нового русского царя нешто? Нужен он им, как собаке пятая нога. Для себя стараться будут, а не для него.
— Может, объявится кто и письмо подаст, — с надеждой вздохнула Мезенцева.
— Так ведь не появляется вот, — тоже вздохнул Томилов. — Некому, видно, появляться.
— Может, и некому. А я вот сиди дрожи, стука всякого бойся. Поверишь, сна совсем лишилась, лежу и всю ночь молитвы читаю. Днем часик вздремнешь — и ладно. Уж отдать, верно, что ли?
— Отдай, не томи душу. Бросай все и айда со мной в мою Татарию. Заживем мы с тобой, как мечтали когда-то. Один ведь я теперь, знаешь…
— Знаю, что один. И не одобряю. Не дело это. Зачем Анфису с ребятами бросил? Немолодая ведь она, всю жизнь нездоровая.
— Так спокойнее. И ей и мне. Ее одну-то, с ребятами, трогать не будут. А живут они у тетки в покое. Денег я им от чужого имени иногда посылаю. Ребята уже не маленькие, сами робят. С ней у нас, сама знаешь, счастья не было. Вот ты…
— Ладно, хватит. Об этом надо было раньше думать. Сколько тебя ждала — помнишь? Старухой уже в послушницах ходила, постриг не принимала. Все ждала, может, приберет бог Фису, буду тогда женой тебе, как слово давала. Всю жизнь ведь ждала, Вася!..
— Знаю, — насупился Томилов. — Да что сделаешь, коли отец выдела не давал…
— А для чего тебе выдел? Голова у тебя на плечах, руки золотые, плечи вон какие могутные. Да и я не лыком шита.
Прокормились бы не хуже других. Может, и лучше еще. Подались бы куда-нибудь в Сибирь подальше.
— С капиталом-то сподручнее было бы…
— Эх, Василий Михайлович, болесть ты моя. Не в том капитале счастье. Ну, да что уж теперь говорить…
Оба надолго замолчали.
— Проверяла добро-то? Может, уж нет его давно, нашел кто другой, многие ведь там жили?
— Раньше-то удавалось, проверяла — то картошку хранила, то домовничать напрашивалась. А теперь вот милиционер живет, не пускает. Нонись, весной, Иртыш из берегов вышел, затопил огороды, до подвалов ино где добрался. Беспокоилась. Со стороны осматривала, у хозяйки спрашивала. В порядке, говорит, сухой голбец.
— А все там же, не перепрятывала?
— Нет, где зарыли, там и лежат.
— Ну и пусть лежат, бог с ними. А ты — айда со мной. Завтра и уедем. Ко мне прицепок вроде больше нет… Слышь, Марфа… — жарко зашептал Томилов. — Ох и крепкая ты еще на тело, как молодица…
— Уйди, Василий Михайлович, не греши. Не поеду я с тобой, здесь доживать свой век буду. Не судьба уж, видно, нам. Отрекся ты от меня в молодости.
— Будет вспоминать-то.
— Будет так будет. А только разговора об этом больше не начинай… Сколь погостишь-то еще?
— Не знаю. Бог даст, завтра и поеду. Заживаться мне здесь нечего. Старое вспоминать — мало радости, новое наблюдать — и того меньше.
— Ну, прощевай, — встала Мезенцева, снова закутываясь в платок. — Счастливый путь тебе.
— Дай обниму хоть на прощанье-то. Увидимся ли…
— Не надо это, Василий Михайлович. Не беспокой ты душу мне. И так она в смятении. Дай я тебя перекрещу да иди с богом. Увидимся, не увидимся — помнить о тебе буду.
И она решительно, но сторожко зашагала к изгороди.
— Марфа! — хрипло окрикнул ее Томилов. — Погоди…
— Прощай, — прошептала Мезенцева из-за прясла и растаяла в темноте.
Томилов долго еще сидел на колоде, опустив голову. Огонек цигарки то вспыхивал, то угасал. Затем он, бросив потухший окурок, понуро зашагал к дому.
Когда в доме скрипнула дверь и все затихло, из соседнего огорода вышел человек и, подойдя к бане, открыл ее. Оттуда вышли Михеев и Саидов. Михеев прислушался к ночной тишине и положил руку на плечо Саидову:
— Через час возьмешь обоих. Ордера у дежурного. И прямо туда, в дом… Скажи спасибо теще своей двоюродной, что предупредила о свидании.
Когда Томилова привезли в его бывший дом, Михеев был уже там. Он мирно беседовал на кухне за стаканом чая с Анисьей Тихоновной, изредка позевывавшей из-за прерванного сна.
— Стаканчик чаю, Василий Михайлович? — встретил он Томилова. — Садитесь, пожалуйста.
— Благодарствую, — коротко и глухо отозвался Томилов, продолжая стоять у двери и хмуро оглядывая кухню.
— Садитесь, садитесь, разговор будет долгим. Да и гости еще будут, — настаивал Михеев.
Томилов сел на предложенный ему табурет.
— Пришлось потревожить вас, не обессудьте. Еще один клад ненароком отыскался. А чей, опять не знаем. Снова ваш совет нужен.
Слова Михеева не вызвали у Томилова заметного оживления, он продолжал молчать, уставившись в пол.
— Вот Анисья Тихоновна говорит, что у нее в подполье есть клад какой-то. А дом, как помнится, вам принадлежал некогда. Так вот, поможете ли внести ясность?.. Стаканчик-то возьмите, чай стынет.
Положив на лавку картуз, Томилов молча пододвинул табурет к столу и взял стакан. Пить не стал, а, держа стакан в обхват, точно грея о него руки с мороза, не мигая смотрел на легкий парок, поднимающийся от золотистого настоя.
— Не ведаю я, о чем вы говорите, — вздохнул наконец он. — Давно ведь дом-то бросил…