Золотой саркофаг
Шрифт:
Да будет тебе известно, отставной математик, что я сделался для императора ныне тем, чем некогда был ты. Он удостоил меня поручения описать для потомков его деяния, – не ради славы, как он сказал, а скорей для того, чтобы тот, кому он передаст порфиру, мог исправить его ошибки и наверстать упущенное. Задача моя, друг мой, не из трудных, ибо легко работать стилосом Клио [101] , когда в заглавии стоит имя такого великого человека, как наш император, и мне доставляет безмерное наслаждение созерцать это величие в непосредственной близости. Должен сказать тебе, что если б он не был императором, то, несомненно, мог бы стать ритором. Потому что, хотя его никак нельзя назвать человеком образованным, а в изящной словесности он не только не искушен, но и не имеет к ней ни малейших способностей, в нем необычайно ярким сухим пламенем пылает божественная способность понимания, которою исключительно редко одаряет смертных Афина Паллада. Ты представить себе не можешь, что эта старая сова, так редко летающая в чащах человечества (да сохранят меня боги от намека на желание оскорбить его величество! Это он сам как-то сравнил себя со священной птицей шлемоблещущей богини), чрезвычайно зорко и с огромным сочувствием следит с вершины высочайшего в мире древа за делами жалких смертных. Сам он, воспитанный в правилах чистой нравственности, свойственных полуварварской провинции, непоколебимо верит в богов, но с тревогой в сердце видит, что скорее страх, нежели искренняя праведность поддерживает в людях почтение к бессмертным. И так как, по его убеждению, которое, впрочем, целиком совпадает с моим, судьбы человечества хранятся на коленях у богов, он повелел мне как можно чаще вращаться среди людей, чтобы знать, какие боги пользуются у смертных большим доверием. Одним словом, он назначил меня чем-то вроде курьезия по делам бессмертных, и я думаю, что делает он это не из пустого любопытства, ибо ничто так не чуждо его натуре, как легкомыслие бесцельного любознания. Как я полагаю, восстановив деятельностью всей жизни своей порядок в империи, перед этим изрядно нарушенный фуриями [102] , он решил посвятить оставшиеся годы тому, чтобы наладить дисциплину в легионах богов, отчасти потрепанных и смешавшихся.
101
Клио – одна из 9 муз в греческой мифологии, покровительница истории.
102
Фурии – в римской мифологии богини мщения, обитающие в подземном царстве.
Как ни больно, я вряд ли могу споспешествовать этому делу государя. Наблюдения, собранные мною как среди тех, кто создан Юпитером, чтобы знать лишь солнечную сторону жизни, так и среди обреченных его неисповедимой прихотью на вечную тень, столь разительны, что я и себе-то едва осмеливаюсь давать в них отчет. Все живущие на земле хотят верить, но никто не знает, в кого надо верить и во что. Боги наделили людей неукротимым стремлением к истине, которая от людей не зависит, так как они зависят от нее, истине, некогда, безусловно, существовавшей и, конечно, существующей поныне, иначе рухнуло бы все мироздание – однако, померкшей и отыскиваемой нами лишь ощупью во мраке. Напрасно волнуется жизнь на форуме, напрасно садимся мы в блистательных чертогах за уставленный яствами стол. Оставшись наедине, мы неизбежно чувствуем, что каждый человек одиноко движется по кругам своим под безучастными звездами, и нет никого, кто прикрыл бы наготу нашей души и согрел бы эту дрожащую от холода душу. Как по-твоему, Бион, это было так от начала веков или же звезды спускались некогда ближе к земле, и с них в самом деле сходили к смертным боги? То ли боги покарали нас слепотой, чтобы мы не могли их видеть, то ли, наоборот, мы только теперь прозрели и увидали зияющую перед нами пустоту? Я только повторяю тебе тот вопрос, с которым обращаются ко мне мои ученики, эти юнцы с поникшей головой. Они совсем не то, чем были мы. Их не соблазняют красные башмачки, гладиаторские игры противны им – они все доискиваются смысла жизни. А я могу сказать им только одно: «Будьте счастливы надеждой, что небо еще раскроется перед вами», – и отчаявшиеся юноши, быть может, превратятся в благодушных стариков, тогда как нам придется сойти в подземное царство без всякой надежды, чтобы продолжать там ту безрадостную жизнь теней, которая выпала нам на долю к концу нашего земного существования.
Тебе-то, мой Бион, я могу признаться, – впрочем, уже изложенное, быть может, позволило тебе заметить, что с той поры, как я занялся богоисканием, бессмертные стали скрываться от меня. Раньше, ты помнишь, меня раздражало, когда невежды, пренебрегающие даже надлежащим уходом за своим телом, без малейшего усилия разума попадали, по их словам, в царствие божие. Так вот, теперь я начинаю думать, что они, может быть, и правы. Иногда и передо мной словно вспыхивает некий свет, на который столь настойчиво указывал мне Мнестор как на вечную истину. Я разумею христианского бога, о котором очень много спорил с врачом Пантелеймоном и здешним епископом. Но им так и не удалось убедить меня, потому что, как я уже сказал в начале этого послания, скорбь и отречение от всего земного не могут обожествляться людьми, сотворенными для жизни.
Хотелось бы выслушать и твое мнение, мой Бион, хоть я не забываю, что ты считаешь себя атеистом и потому чуждаешься не только самих богов, но и разговоров о них. Но как раз поэтому я уверен, что ты, помимо собственной воли, или, пожалуй, вернее будет сказать, бессознательно, – заключаешь в себе божественное начало. Надеюсь, ты не будешь скрывать его от меня, когда нам доведется вместе бродить по улицам города нашей юности или вызывать под сводами библиотеки божественный дух Платона и Аристотеля. Ты, конечно, знаешь, что император скоро отплывает в Александрию и весь двор последует за ним. Не знаю, насколько осведомлен ты о целях этой поездки. Мне самому не все известно, но то, что я расскажу тебе, можешь считать достоверным.
Перед новым годом к повелителю неожиданно явился цезарь Галерий. Он не скрывал, что цель его – добиться от императора решительных мер против христиан, составляющих, по данным переписи, около одной двадцатой всего населения империи. Цезарь, – пожалуй, не без оснований, – доказывал, что нельзя терпеть в империи такого количества врагов, считающих, будто на голову большинства населения и его императора неизбежно обрушится вечное проклятие. Повелитель же в мудрости своей считал, что одна двадцатая часть населения – хотя и меньшинство, но столь значительное, что его нельзя просто предать в руки палачей, а необходимо найти какой-то способ поладить с ним. В том, что августа сразу приняла сторону императора, нет ничего удивительного. Ты ведь знаешь, что она еще в Антиохии склонялась к христианству, теперь же здесь поговаривают, будто она уже приняла крещение, но так, что слепой епископ не видел, кого он крестит. Тем удивительней, что Валерия, которая, по слухам, до последнего времени не жила с мужем супружеской жизнью, тут горячо поддержала Галерия, вследствие чего императрица воспретила ей доступ к своей особе. Пантелеймон, как врач, высказал мнение, что Валерия возненавидела мужа из-за слишком страстного влечения к нему.
Пантелеймон посоветовал ей не скрывать перед мужем своей любви, но, разумеется, он никак не ожидал, что эта любовь заставит Валерию поддерживать мужа даже в его жажде христианской крови. Другие объясняют все магической силой цезаревых глаз, совершенно обезволившей его супругу. Впрочем, мой Бион, кто может знать истину там, где замешана женщина, да еще такая, к ложу которой много лет не приближалась богиня Према?
Как бы то ни было, Пантелеймон утешал себя и августу тем, что их бог будто бы способен все обратить в лучшую сторону. Произошло, однако, совсем иное. После того, как Галерий должен был признать безуспешность всех своих попыток, ночью возник пожар в опочивальне императора. Повелитель остался невредим лишь благодаря счастливой случайности. В ту ночь разразилась гроза – за долгой осенью у нас последовала необычайно мягкая зима, и повелитель, зная, что императрица очень боится грома, перешел на ее половину, чтобы побыть с ней, пока непогода утихомирится. Задремавший было кубикулярий, некий Горгоний, проснулся от дыма, но без дворецкого не посмел открыть двери спальни. Когда же дворецкий, наконец, прибежал, Валерия уже потушила огонь. Она потом рассказывала, что в ту ночь ей не спалось. Проснувшись и взглянув в окно, она увидела, что в отцовской спальне пылает огонь. Причину пожара установить не удалось. Галерий объявил, что, конечно, это христиане задумали сжечь повелителя. Но Тагес по внутренностям принесенных в благодарственную жертву животных истолковал это событие иначе: в священную спальню ударила молния, так как боги, по воле которых император был удален из опочивальни, хотели не покарать, а лишь предупредить его. О чем предупредить – этого верховный жрец не знал, но он высказал предположение, что боги уведомляют императора о какой-то грозящей ему опасности. Галерий снова повел речь о преступных замыслах христиан и напомнил, что он заранее это предсказывал. Заявив, что у него нет никакого желания сгореть в никомидийском дворце, он на другой же день уехал вместе с Валерией.
Жена цезаря на коленях молила у дверей императрицы, чтоб ее впустили проститься с матерью. Это мне достоверно известно от Пантелеймона, который как раз приводил тогда в сознание августу. Но та, услышав голос дочери, опять упала в обморок. Так и пришлось Валерии уехать, не простившись с ней.
Все это чрезвычайно странно, мой Бион, но ежели тебе болтовня моя еще не наскучила, ты услышишь о вещах еще более странных. Император впал в задумчивость и повелел бросить Горгония в тюрьму, даже пытать его, что весьма ожесточило христианскую общину. В церкви поблизости от священного дворца верующие непрерывно молились богу за своего несчастного брата, прося всевышнего послать ему силы перенести мучения. И, видимо, бог внял их молитвам, так как Горгоний в течение трех недель с нечеловеческой стойкостью переносил жесточайшие пытки, через каждые два дня возобновлявшиеся. И тогда-то опочивальня повелителя, в которой на этот раз находился он сам, опять загорелась. Пламя охватило уже полог над ложем императора, когда секретарь его – твой Квинтипор – ворвался в спальню. Вот молодец! Твое воспитание не пропало даром. Я часто беседую с ним: он тоже из тех молодых людей, доискивающихся истины, о которых я писал выше. Присутствие духа в этом юноше спасло Римскую империю от бедствия, о котором подумать жутко. Сам он, правда, немного обгорел, но вызволил императора из огня, подобно тому, как некогда наш великий предок Эней [103] спас отца Анхиза. Можешь себе представить, какая поднялась здесь суматоха и паника. Хладнокровней других был сам император: он спросил, прежде всего, кто был кубикулярием. Случайно в эту ночь дежурил христианин, некий Дорофей, который без пыток признался, что допустил оплошность. Он с увлечением что-то читал, когда послышался шорох. Подняв глаза, он увидел, что к дверям крадется мужчина в плаще с поднятым капюшоном. Судя по осанке, это был какой-то воин. Когда кубикулярий окликнул его, тот опрометью бросился назад. Здесь Дорофей, по его собственному признанию, совершил ошибку: не поднял тревоги, а сам кинулся за беглецом и потерял его в лабиринте коридоров. И слишком долго старался разыскать преступника: когда он вернулся, спальня уже пылала. Больше от Дорофея ничего не добились и на пытке, которой его подвергли вслед за Горгонием. Вскоре за ними последовал воин по имени Минервиний, которого многие видели в ту ночь во дворце. Он не отрицал, что был там, но зачем – сказать не захотел, заявив, что этого от него не добьются никакими муками, потому что он – христианин и отвечает за дела свои только перед богом и епископом. Тогда схватили епископа, но из него тоже не могли ничего выжать, хотя ни возраст, ни сан не спасли старца от пыток. Я убежден, что этот несчастный слепец, ничего из земных дел уже не видевший, действительно не знал о преступлении. Испытывая искреннее уважение к почтенному старцу, я почел долгом высказать свое мнение императору. На что он без раздражения, но весьма твердо ответил:
103
Эней – в античной мифологии один из главных защитников Трои во время Троянской пойны. Легендарный родоначальник Рима и римлян.
– Чувства, ритор, здесь ни при чем. Это государственное дело, в котором разбираться полномочен один император. И речь идет не о христианах, а о преступниках.
После такого ответа, как ты догадываешься, я скорей проглотил бы язык, чем стал предстательствовать по делу, которое сам считаю ненавистнейшим, и защищать людей, с которыми не имею, в конце концов, ничего общего. Все же император был очень умерен. Он, конечно, обезглавил четырех заподозренных, но не распространил ответственности за их преступление на всех христиан. И мы стали уже переходить к повседневным делам, как вдруг из Паннонии приехал Галерий. (Он, между прочим, предпринял там работы по осушению озера Пелсо [104] ). Дело в том, что о случившемся, само собой, было сообщено через нарочного всем государям, с указанием каждому из них искать нити заговора в своей части империи. Цезарю, как видно, повезло, и он мог так скоро кой о чем сообщить императору. Он сказал, что уже слышал об этих делах от одного жреца по имени Аммоний, но не хотел тогда показаться интриганом в глазах повелителя, которого в свое время не мог убедить, что христиане – заклятые враги империи; а теперь он уже может говорить открыто – и назвал врача Пантелеймона, который, по его сведениям, полностью освящен в это дело. Повелитель, весьма благоволивший врачу за излечение августы, был глубоко потрясен и велел лично допросить Пантелеймона, который очистился от всяких подозрений своими искренними показаниями. Он рассказал императору, что какой-то безумец или мистификатор на самом деле пытался взбудоражить иохийскую общину; однако ему не удалось поколебать хистианских братьев, которые все признают императора своим добрым государем, правящим по божьему произволению. Император поверил словам врача, но, следуя совету Галерия, счел необходимым для устрашения злонамеренных разрушить христианский храм в Никомидии. Юпитериды ворвались в церковь, хранившиеся там для раздачи нищим масло, вино и хлеб забрали, а священные книги сожгли. На это, впрочем, они не имели прямых указаний, но ты, Бион, прекрасно знаешь, как обычно поступают с книгами солдаты. Христиане же более всего сокрушались как раз из-за истребления их священных книг. А из того, что разрушение храма произошло в день терминалий [105] , они заключили, что император решил положить предел распространению христианства. Ты ведь знаешь, Бион, что чернь, какому бы богу она ни поклонялась, безрассудна и ее нетрудно одурачить. Утром на трех площадях статуи повелителя оказались опрокинутыми, на четвертом же изваянии злоумышленники высекли непотребную брань, задевшую даже честь матери повелителя. Весь город возмутился, народ требовал казни безбожников, но император не захотел крови даже прямых виновников. Он лишь издал эдикт, запрещающий христианам собираться во славу своего бога и предписывающий закрыть христианские церкви по всей империи. Думаю, что он, наверно, этим и ограничился бы, если бы они прекратили свои оскорбления. Я видел своими глазами, как более ретивый, нежели благоразумный христианин разбил палкой доску с эдиктом, крича на всю площадь:
104
Пелсо – прежнее название озера Балатон.
105
Терминалии – праздник в честь римского божества границ Термина (23 января).
– Конечно, с ни в чем не повинными христианами легче расправиться, чем с готами и сарматами.
Нетрудно было угадать, что получится. Я имею в виду не самого преступника, оказавшегося, между прочим, весьма состоятельным горожанином, возглавлявшим мастерскую по изготовлению палаток: этого безумца на другой же день сожгли на костре по повелению императора, вынужденного пойти на это не только ради государственного престижа, но и для удовлетворения общественного негодования. Жизнь одного человека, в конце концов, ничто, когда речь идет о защите целой мировой системы. Значительно большую опасность, по-моему, представляет изданный на другой день новый эдикт, предписывающий повсеместное разрушение церквей, конфискацию священных книг, арест епископов и священников, с той целью, чтобы паства, оставшись без пастырей, разбрелась во все стороны. Ты, наверно, помнишь, что так же началось истребление последователей Мани. Правда, у Христа несравненно больше последователей, но это означает только то, что и крови прольется гораздо больше. А мне жаль эту религию: вооружись она светским благоразумием, перед ней бы открылось большое будущее.
Это чувствует и государь: огорченный последними событиями, он часто задумывается, впадая в унынье. Потому-то он и решил покинуть этот город, с такой любовью им отстроенный, и на некоторое время перенести свою резиденцию в Александрию. Теперь мы ждем лишь того, чтобы твой Квинтипор оправился, наконец, от своих ожогов, по словам Пантелеймона, мучительных, но не опасных. О величии сердца повелителя свидетельствует, между прочим, то, что не проходит дня, чтоб он не навестил больного, уход за которым поручен целой армии служанок. Да и молодая нобилиссима, Титанилла, очень часто бывает у нашего юного друга, которого, по всеобщему убеждению, ждет великое будущее как спасителя жизни императора.
Свечи мои почти совсем догорают, не оставляя мне времени посмотреть, написал ли я тебе о том, что сам прибыл сюда для того, чтобы спасти человека. Я хочу уберечь хозяина этого дома, епископа Мнестора, от тюрьмы, которая для этого расслабленного, больного старца, несомненно, означала бы смерть. Сейчас он еще не принял решения скрыться от преследований, но я не теряю надежды уговорить его, чтобы он поехал под видом моего раба со мной в Александрию, где, на мой взгляд, он будет в наибольшей безопасности, ибо кому придет в голову искать христианского епископа при дворе императора. Предприятие это не совсем безопасно для меня, и ты, наверное, удивишься, зачем иду я на такой риск ради безбожника, с которым много и ожесточенно спорил. Одна из причин состоит как раз в том, что я не хочу потерять своего давнего антагониста. Потому что ведь с тобой, старый математик, невозможно даже поругаться. Однако я делаю уступку не только своему желанию, но также и совести. Подобно тому, как было бы нелепо утверждать, что все черноглазые (к которым принадлежу и я) злы, а голубоглазые – добры, нельзя различать людей и по характеру их религии. Разумеется, было б очень хорошо, если б это было возможно, так как в этом случае не представляло бы трудности соблюдать справедливость, – но ведь на деле сами бессмертные оказались бы несправедливы, если б различали смертных по вере. И добрые и злые – всюду перемешаны, и я знаю почти столько же достойных людей среди безбожников, сколько безбожников – среди тех, кто приносит жертвы у того же алтаря, что и я. А так как я этого безбожника, Мнестора, искренне, по-братски люблю, то и чувствую себя обязанным его спасти.