zolotussky zoil
Шрифт:
Именно этот дом Юрий Трифонов называет «вавилонской башней из абажуров».
Сейчас, читая его роман, я вижу, что это был дом заложников, дом — тюремный замок, где томились люди, обреченные «исчезновению». Делая революцию, они думали, что строят новый дом, который будет светить всем и привлекать своим светом всех. Они и вселились в него с этой надеждой. Но, стоя перед окном своей квартиры и глядя на тысячеглазый двор дома, отец Г орика, в прошлом член РВС фронта, думает, что вся его жизнь, все его пристанища были «вечный салон-вагон» и сейчас он не обрел покоя, не обрел дома, ибо и эта «пирамида уюта», в которой он проживает, «временная, тоже летит, как прах на ветру».
Он все еще ездит на черной машине, все еще не отстранен от «пакета» (особый паек), но списки «пакетчиков», которые он читает ежедневно в столовой, тают, как снег весной, обладатели «пакетов» исчезают в безвестности, и пути назад у них нет. Это знание повергает его в «смутную тоску, тоску вообще, тоску без границ»; и в такой же тоске пребывает старшее поколение дома, например Давид Шварц, в прошлом деятель партконтроля, комиссий по чистке, а еще в прошлом — руководитель акций по изъятию касс для нужд партии. Раньше это был орел, а ныне «старик-коротышка с большой головой младенца в белом пуху». Давид Шварц, работая в комиссии по чистке, «спасал многих», но «казнил тоже». Теперь его очередь. По соседству с ним и с Баюковым поселился некий Арсюшка Флоринский, в прошлом ординарец, а теперь — «действительный статский советник, сенатор, вхож к государю», который смотрит на этих братьев по классу с презрением, говорит им «ты» и намерен каждому «вбить очки в лоб».
Да и какие они братья? Баюков и Шварц — это аристократия партии, ее верхи, а Арсюшка — низы. Вернее, бывшие низы. Теперь все перевернулось, и низ стал верхом, и командует и распоряжается судьбой таких, как Баюков и Шварц, Арсюшка Флоринский и ему подобные. Собственно, для них и старались «аристократы», взламывали кассы и казнили: пришел черед арсюшек с их любовью к коньяку, французским пластинкам, к «темной старине в бронзовых рамах», к «дородной прислуге», к «подносам с закусками, нагруженными как подвода», к фарфору и хрусталю.
Шварц хоть кого-то «спасал», Флоринский его не спасет. Не спасет он и Баюкова, и друга Баюкова, за которого тот приходит к нему хлопотать. Для него они все идейные дураки (сам он «не дурак», как замечает Ю. Трифонов) и подлежат истреблению ввиду их идейной глупости и веры, тогда как Арсюшка, их преемник Арсюшка, этот «молодецки румяный» малый, ни во что не верит. Он и поднялся-то наверх для того, чтоб потешить свою плоть, чтоб потешиться над этими правоверными, чтоб посмеяться над их большевистской скромностью, которая кажется ему юродством. И почти как мысль о смерти, принимает в конце романа Баюков мысль о том, что они, аристократы, положили жизнь затем, чтоб воцарился Арсюшка и его Хозяин, чтоб раб и хозяин правили вместе, делая вид, что правят раздельно.
Роман Ю. Трифонова освящают два фантастических видения: видение женщины, преградившей во сне путь Горику, — женщины, превращающейся тут же в мужчину в пальто до пят, и видение уже не сна, яви — видение портрета Сталина над Москвой, реющего в ночном первомайском небе. «Над Кремлем, — пишет Ю. Трифонов, — остался висеть один громадный портрет на незримой нитке. Он светился в черном небе наподобие киноэкрана невероятных размеров. Его стояние в воздухе казалось сверхъестественным, было чудом».
Сталин и женщина из сна Горика похожи: у Сталина усы, и у женщины вырастают усы (правда, с бородкой), Сталин любит облачаться в шинель, а женщина одета в пальто до пят, а главное, оба внушают ужас, делаются какой-то стеной на пути мысли героев, как бы наплывают на их душу, хотят заслонить от нее мир.
И как раз после того, как ему является «женщина его ужаса», как называет ее Ю. Трифонов, сын Баюкова вспоминает тридцать седьмой год, и как раз в те минуты, когда Баюков уже внутренне приготовился к аресту, он видит «почти неподвижное», «прицепленное к невидимому и замаскированному аэростату» лицо Сталина.
Это лицо Сталина на аэростате, на незримой нитке, говорит больше, чем иные реальные явления Сталина в прозе последних лет. Это призрак и действительность, это страх людей, сконцентрированный в портрете, который, хоть и безраздельно властвует в небе, но висит на нитке.
Глядя на этот портрет, Баюков не может ничего сказать о Сталине, он не позволяет себе о нем думать, но, если он о чем-либо и хотел думать, в чем хотел бы разобраться, так это разобраться в себе самом, Сталине. Ему еще нужно его понять, он не может допустить мысли о преступности Сталина, о том, что между Сталиным и Флоринским — один шаг, потому что Арсюшка для него жлоб, смерд, ничтожество, а Сталин — идея, которой он отдал жизнь. Он, как и Киров у А. Рыбакова, еще не отделяет Сталина от идеи, ибо расстаться со Сталиным еще можно, но с идеей — никогда.
Вот почему на мыслях Баюкова (хотя, повторяю, он не обсуждает в романе фигуру Сталина) лежит какая-то неотвратимость, предопределенность. Он, как и Давид Шварц, и его краснознаменец-брат, сам отдавал когда-то приказы о расстрелах. Он считал насилие законной формой изменения истории, почему же сейчас ему не признать насилия даже над собой, если так требует революция?
Аристократы партии недоумевают, ищут выхода из тупика и не могут найти, так как ищут не там, ищут не так. Они все еще кивают на какие-то внешние причины, почти цитируя Сталина, который привык все валить на внешнего. врага, на обострение международной обстановки. «Подоплека этих страшных политических встрясок, — говорит себе Баюков, — страх перед фашизмом. Возможно, даже провокация со стороны фашизма?». Ему и в голову не может прийти, что причина этих встрясок гораздо ближе, что вид на нее открывается из его окна.
Ю. Трифонов прекрасно показывает слепоту верхов, оцепенение верхов и старшего поколения партии, которые не в силах преодолеть свой сон и выйти из этого сна. Они только способны ждать, ждать, как ждет вол обуха, и повиноваться ходу событий.
Этот исторический фатализм противоречит их жажде жизни, желанию противостоять давлению, принуждению, желанию свободы. Видно, для того, чтобы прозреть, им надо самим пройти через мясорубку Сталина. Но история знает примеры, когда и там, в тюрьме, они все еще стояли на своем, думая, что Сталин образумится, что Сталин и идея вернутся на свои места.
В финальных сценах романа Баюков вновь стоит у окна, глядя на «тысячи огней», и ждет рокового звонка в дверь. Дом засыпает, но ему не спится. Он только что ударил сына, он был вне себя, и виной тому не глупая проделка Горика за столом, а его, Баюкова, бессилие, его нервы, его страх, паралич воли, который он в себе презирает, потому что привык действовать, а не ждать, смерти.
Где-то в дальней комнате мать уговаривает плачущего Горика, обещая ему, что все забудется, но нет, ничего не забудется, все останется в его душе, и когда он, уже юноша, вспомнит об этих днях, он поймет, как все они были на волоске тогда.
Одна деталь из «Исчезновения» запоминается надолго. Речь идет об эпизоде, когда приходят арестовывать мужа Ады Воловика. Муж Ады отсутствует в квартире, но здесь оказывается возлюбленный Ады Сергей. И он ни жестом, ни словом не пробует защитить честь любимой женщины. Молча он покоряется бесцеремонности тех, кто роется не только в столе Воловика, но и в бумагах Ады. И лишь одно горячит его мозг: спастись, спасти себя! «Одну за другой он курил папиросы из коробки «Герцеговина Флор», — читаем мы. — Пришла мысль: они должны знать, что Сталин любит курить именно эти папиросы».