Чтение онлайн

ЖАНРЫ

zolotussky zoil

Неизвестно

Шрифт:

Автор придумывает своим героям иронические прозвища, он иронизирует над их словарем, над их внешностью, он Нинели Николаевне не дарит даже женского обаяния, заставляя ее безответно кокетничать с годящимся ей в младшие братья Игорем. Да и Геннадий Павлович, заглядывающийся на женщину моложе его, терпит фиаско. Ему этого не прощают сверстники этой молодой женщины: они выбрасывают Геннадия Павловича на полном ходу из электрички. «Напирающая и практичная толпа», как жалуется Геннадий Павлович, выталкивает его из жизни.

Я уж не говорю о попытках «ветеранов» бороться, отстаивать свое достоинство. У В. Маканина это выливается в такие поступки, как произнесение речей и недарение начальству цветов — символа взятки. На большее Нинель Николаевна и Геннадий Павлович не способны.

Так — без снисхождения — обходится со своими героями автор повести. «Мы ничто и никто, — признаются они. — Мы ничего не выразители... Мы обычные люди... Мы доживаем свою жизнь». «В них погибли общественные реформаторы», — резюмирует этот скулеж Игорь.

Как врач-диагност, фиксирует В. Макании распад этого поколения. Как анатом старается он разъять его мертвую ткань на части и констатировать, что она мертвая.

Ирония В. Маканина по адресу «шестидесятников» заставляет вспомнить чувства его литературного учителя Юрия Трифонова относительно поколения «отцов». В отношении Ю. Трифонова к «старичкам», «ветеранам» тоже присутствует немало иронии, но есть и боль. Это историческая боль поколения Ю. Трифонова, которое, отрываясь от своих отцов, не могло окончательно порвать с ними. Все повести Ю. Трифонова семидесятых годов (а они и породили прозу В. Маканина) вышли из этого противоречия, из проблематики «отцов» и «детей», только это были другие отцы и другие дети. На отцах играл «отблеск костра» (отблеск революции), дети были будущими «шестидесятниками», расплачивающимися за грехи отцов, но связанные с ними смертной связью.

У В. Маканина этой связи нет. У него нет и боли. То, что для Ю. Трифонова было проклятием и высокой нотой его поколения, то для В. Маканина и его героев — «семидесятников» пустой звук. Это феномен не исторический, а по преимуществу литературный.

Читая его прозу, я не могу отделаться от мысли, что меня водят по преисподней, но водят с холодной вежливостью, с учтивостью, достойной лучшего применения. Однажды у одного врача-хирурга я увидел на кухне парад этикеток. Это были этикетки с коньячных бутылок. На каждой из них почерком врача было написано: «рак пищевода», «рак легкого», «рак печени». Врач увековечивал истории болезни тех, кто, побывав под его ножом, дарил ему эти бутылки.

Меня тогда поразил не цинизм врача (кстати, очень хорошего человека) и не цинизм профессии, которая, наверно, должна защищать себя от падающих на нее перегрузок, а эта посмертная «игра в фанты» — этот сюжет, за которым для составителя его уже не было конкретных больных и их страданий, а была «литература», повесть в картинках.

Этот дефицит тепла бросается в глаза в прозе «семидесятников». Даже самые талантливые из них относятся к жизни как естествоиспытатели, как морфологи, как Владимир Набоков относился к свои бабочкам: любуясь ими, он накалывал их острием иглы.

Сам В. Набоков сказал о себе в «Даре»: «оледенелое сердце». Читая сегодня его стихи, в особенности стихи о России, по которой он тоскует и плачет, мы видим, что это не так. И все-таки порой кажется, что он смотрит на мир сквозь протертое цейсовское стекло.

В своем очерке-эссе о Гоголе (Новый мир. — № 4) В. Набоков пишет, что Гоголь погубил свой гений, пытаясь стать проповедником. «Писатель погиб, — настаивает он, — когда его начинают занимать вопросы, как: «Что такое искусство?» «Я злюсь на тех, — добавляет В. Набоков, — кто любит, чтобы их литература была познавательной, национальной, воспитательной или питательной, как кленовый сироп и оливковое масло».

Вывод В. Набокова таков: «Потусторонний мир и есть подлинное царство Гоголя». Признавая правоту этих слов, мы должны сделать к ним сноску — Гоголь не был бы Гоголем, если б русский мир, мир России XIX века не был бы его реальным миром. Именно из этого мира вела дорога Гоголя в ирреальный мир, в иррациональное царство его прозы. Не было бы исканий пользы литературы (которую отрицает Набоков), не было бы и масштаба Гоголя, не было бы гениального взлета «Мертвых душ» и «Выбранных мест из переписки с друзьями». Гоголя-пророка нельзя оторвать от Гоголя- поэта, отрыв этот может привести к уничтожению целого, к расщеплению двуединого гения Гоголя, который не мог питаться одною пользой, но и не мог существовать без желания пользы.

Нельзя не согласиться с В. Набоковым, когда он пишет, что феномен Гоголя это «феномен языка, а не идей». И все же, если мы сбросим со счета идеи Гоголя (и его духовный путь), мы будем иметь дело не с Гоголем.

Русская литературы вся замешена на учительстве, на участии, на пророчестве. Этого у нее не отнять. Это можно отнять у нее только с нею самой, поэтому всякие попытки уйти в холодное наблюдение, в прозекторство и рентгенологию есть расхождение не с ее идеями и диктатом этих идей, а отклонение от ее существа, ее природного назначения.

Есть, есть в повести «Один и одна» сочувствие, пробивающееся сквозь кору иронии, сквозь отстраненные интонации, но оно не может согреть разделяющего автора и героев пространства. «Одинокие старички», «постаревшие донжуаны», как он называет друзей Геннадия Павловича, ему не близки. Он не видит в их жизни драмы, а видит один фарс. А если и есть драма, то это драма «белого налива», скоропортящегося сорта яблок, для которых молодость — это минута, это «сезон души».

Такими определениями изобилует повесть В. Маканина. Она вся держится на иносказаниях, на игре метафор, которые сами — без слов автора — должны объяснить читателю его точку зрения. А эта точка зрения однозначна: от поколения Нинели Николаевны и Геннадия Павловича веет «запашком неудачников».

Вот, впрочем, и слово найдено. Не «запах», а «запашок», не трагедия, а комедия.

Думая о жестокости В. Маканина, я думаю, что как естествоиспытатель он прав. Он прав в том, что поколение это стареет, силы потрачены, что их осталось не так много. Физически «напирающая толпа» действительно начинает вытеснять это поколение, но такова участь всех, кто живет на земле.

Вместе с тем, феномен «шестидесятников» еще не описан. Его не взять атакой метафоры, тут нужны исторические чувства. Тут нужно оружие идей, оружие любви и зрения любви.

О «шестидесятниках» первым заговорил Юрий Трифонов. Он заговорил о них в «Обмене», в «Долгом прощании» и в «Другой жизни». О них написали и другие «шестидесятники» и написали нелицеприятно, но те книги («Ожог» В. Аксенова и «Семь дней творения» В. Максимова) вместе с их авторами ушли на Запад.

Облик этого поколения нельзя понять, не взяв в расчет их отношений с отцами, с теми людьми революции, которых описал в «Исчезновении» в минуту их прощания с детьми Юрий Трифонов. Отсюда начинаются их проблемы, их темы, их положение в истории и их вклад. Поколение, пожавшее кровавый опыт отцов, навсегда отвратилось от идеи насилия, которая и по сей день является в глазах многих идеей действия, идеей развития. Этот путь «детьми» был отвергнут. Вот почему некоторая рефлексия и некоторое обуздание энергии свойственно их чувствам. Вместе с тем, это, может быть, последнее гражданственное поколение нашего века. Идея пользы передалась им от отцов. Идея борьбы — от них же.

Поделиться с друзьями: