ЖАНРЫ

Зона opus posth, или Рождение новой реальности

Мартынов Владимир Иванович

Шрифт:

Строго говоря, возможность существования пространства производства и потребления потенциально таится уже в самой сердцевине пространства искусства — в наличии произведения. По этому поводу в «Диалоге о языке» Хайдеггер говорит следующее: «Через эстетическое или, скажем так, через переживание и в его законодательной сфере художественное произведение заранее делается предметом чувства к представления. Только там, где художественное произведение стало предметом, оно оказывается годным для выставки и музея (а также для концертного зала. — В. М.) и одновременно для оценки и расценки Художественное качество становится решающим фактором для ново европейского — модерного художественного опыта. Или сразу же скажем: для торговли искусством» [5] . Главным в этих словах является не столько мысль о пресловутой коммерциализации искусства, сколько мысль об изменении функциональных соотношений элементов, составляющих пространство искусства, т. е. о перерождении самой природы этого пространства. Смысловым центром пространства искусства является произведение–орus, вокруг которого, собственно, и образуетеся пространство искусства, представляющее собой совокупность форм необходимых для реализации и существования произведения–opus’а. Административно–финансовые структуры, являющиеся одной из форм необходимых для существования произведения–орus’а, выполняют по отношению к нему подсобную и обслуживающую функцию, в то врем как произведение–орus представляет собой цель существования административно–финансовых структур. При перерождении пространств искусства происходит перераспределение функциональных отношений средства и цели. Исполнение произведения–орus’а становится средством, обеспечивающим существование административно–финансовых структур» но это значит» что пространство искусства превратилось в пространство производства и потребления. Смысловым центром пространства производства и потребления является управление и манипулирование» осуществляемое административно–финансовыми структурации вокруг которых, собственно, и образуется пространство производства и потребления, представляющее собой совокупность форм и условий, необходимых для безотказного функционирования управления и манипулирования. В условиях пространства производства и потребления произведение–opus превращается в объект манипуляций и управления, осуществляемых административно–финансовыми структурами, а исполнение произведения превращается в форму, которую принимает процесс управления и манипулирования. Вот почему здесь уместнее говорить не о художественном произведении–вещи, но о художественной стратегии, проявляющей себя в той или иной вещи.

5

Хайдеггер М. Указ. соч. С. 296.

Ошибочно думать, будто то, что мы называем здесь административно–финансовыми структурами, представляет собой нечто абсолютно чуждое и враждебное искусству, что мало–помалу злокозненно овладевает искусством и в конце концов совершенно подавляет его. На самом деле функции управления и манипулирования, выполняемые административно–финансовыми структурами, изначально заложены в самой идее вещи–произведения, и то, что на каком–то историческом этапе эти структуры возникают и начинают набирать силу, есть лишь реалиация тех свойств вещи–произведения, которые до поры до времени находятся в некоем свернутом или дремлющем состоянии. Существование вещи–произведения складывается из двух моментов: во–первых, произведение, чтобы стать произведением, должно выражать некую реальность; и во–вторых, чтобы стать произведением, это выражение реальности должно быть опубликовано, т. е. оно должно быть представлено, оценено и должно стать художественной ценностью, занимающей свое место в системе художественных ценностей. Двойственность существования вещи–произведения заложена уже в самом понятии «художественная ценность». Произведение является художественным, поскольку оно выражает некую реальность, и произведение является ценностью, поскольку оно принимается в систему художественных ценностей, с позиции которой осуществляется Управление и манипулирование вновь появившимися и только еще готовыми появиться произведениями, претендующими на статус художественной ценности. Эта двойственность вещи–произведения может проявлять себя по–разному в зависимости от условий. В пространстве искусства центральным моментом произведения становится выражение реальности, и произведение публикуется именно потому, что оно выражает некую реальность. В пространстве производства и потребления центральным моментом произведения становится факт его публикации, и произведение начинает выражать реальность не потому, что оно уже «само по себе» выражает эту реальность, но именно потому, что оно опубликовано, т. е. потому, что получило юридическое право быть выразителем чего–то. Более того, можно утверждать, что в условиях пространства производства и потребления сама постановка вопроса о реальности и тем более о выражении реальности должна считаться полностью не корректной. В пространстве производства и потребления выражением реальности, т. е. художественным фактом, становится лишь то, что onубликовано, т. е. введено в общую систему управления и манипулирования художественными ценностями, а значит, в ту систему, помимо которой просто не существует никакой художественной реальности.

Само собой разумеется, что в таких условиях происходит перерождение самой природы вещи–произведения. Произведение становится как бы полым, оно лишается внутреннего обоснования, которое заключается в принципе выражения, и делается чистой формой, или даже контуром произведения, воспроизводящим выражение реальности в акте публикации, осуществляемом в соответствии с правилами системы управления и манипулирования художественными ценностями Можно сказать, что это уже не столько произведение, сколько оболочка произведения, это симулякр, не имеющий внутреннего обоснования, но создающий иллюзию наличия этого обоснования четко организованной внешней обоснованностью. И в то же время это все произведение, но произведение, конструируемое с другого конца и в другом направлении. Оно конструируется не на основе факта выражения реальности, осуществляемого в опубликовании произведения, не на основе акта публикации, приводящего к возникновению реальности художественного произведения. В этом–то и заключается разница существующая между произведением композиторской эпохи и произведением посткомпозиторской эпохи, или, что то же, разница между «орus–произведением» и «opus posth–произведением». В дальнейшем нам предстоит подробно рассмотреть то многообразие следствий, причиной которых является это различие, сейчас же следует обратит внимание лишь на то, что основание самого этого различия коренится в различии, существующем между человеком переживающим и человеком манипулирующим, приходящим на смену человеку переживающему. И здесь мы снова подходим к проблеме осознания глобальных перемен, происходящих на наших глазах.

Переход от opus–музыки к opus posth–музыке знаменует собой разрушение пространства искусства, но факт этого разрушения очень трудно увидеть и осознать, ибо одним из фундаментальных свойств орus posth–музыки является поддержание стойкой иллюзии существования пространства искусства. Еще труднее смириться с тем, что разрушение пространства искусства фактически означает смерть человека переживающего. Человек переживающий, или, как в дальнейшем мы будем определять этот тип человека, — homo aestheticus, представляется нам неким постоянно существующим типом человека, неким «человеком вообще», и смерть homo aestheticus, знаменующая прощание с представлением о вечных эстетических категориях и вечных ценностях искусства, воспринимается нами как смерть «человека вообще», как смерть нас самих. Для того чтобы разговоры о смерти homo aesthericus не наводили нас на столь мрачные мысли, необходимо вспомнить, что как вполне сформировавшаяся реальность homo aestheticus появился на исторической сцене никак не ранее XVIII века и что представления о вечности эстетических категорий и о вечных ценностях искусства есть всего лишь особенности картины, открывшейся западноевропейскому взору в эпоху Нового времени. Нам нужно увидеть эту картину именно как картину, изображающую homo aestheticus в антураже пространства искусства. Нам нужно понять, что мы являемся всего лишь зрителями этой картины и что как сама картина, так и все на ней изображенное, не имеет к нам уже никакого отношения, ибо только в осознании факта наличия непроходимой пропасти, образовавшейся между нами и пространством искусства, только в признании факта смерти homo aestheticus таится залог нашей жизни.

Вышедшая в 1966 году книга Мишеля Фуко «Слова и вещи» заканчивалась знаменитым пассажем о скором исчезновении человека, который должен исчезнуть, «как исчезает лицо, начертанное на прибрежном песке» [6] . Тогда, в 60–е годы, это исчезновение представлялось делом, может быть, и не столь отдаленного, но все же будущего, теперь же, когда оно является уже свершившимся фактом, мы можем дополнить пассаж Фуко некоторыми новыми деталями. Мы можем упомянуть о волне, набегающей на прибрежный песок, причем упомянуть о ней не из–за желания усилить поэтический эффект, но из–за того, что opus posth–музыка и есть та волна, что смывает начертанный на песке образ человека и, откатываясь назад, уносит его в морские просторы. Мы можем упомянуть и о нас самих, наблюдающих, как образ человека смывается набегающей волной, но можем ли мы ответить на вопрос: кто мы такие? Мы просто свидетели этого события. Мы те, кто может констатировать: человек умер, да здравствует человек!

6

Фуко М. Слова и вещи. М., 1977. С. 487.

О музыке res facta

«Opus posth–музыка, подобно набежавшей волне смывающая начертанный на прибрежном песке образ человека и уносящая воспоминание о нем в бескрайние просторы моря» — в этих словах таится целый ряд вопросов, ответы на которые могут пролить неожиданный свет на природу музыки и человека. В самом деле, что такое музыка и каковы взаимоотношения музыки и человека? Есть ли музыка то, что существовало до человека и существует вне человека, или же музыка есть только результат человеческой деятельности? И, наконец, действительно ли музыка является тем, что может смыть образ человека, или же, напротив, предназначение музыки заключается в фиксации скоропреходящих человеческих черт? Ответы на эти вопросы будут варьироваться каждый раз в зависимости от того, о какой именно музыке идет речь. Если речь идет о posth–музыке, то тогда музыка — это, скорее всего, то, что смывает образ человека, но если мы будем говорить с позиций opus–музыки или музыки res facta, то взаимоотношения музыки и человека будут носить, скорее всего, другой характер. Вот почему, прежде чем говорить о музыке как о пространстве искусства и о homo aesthericus, обитающем в этом пространстве, нам необходимо самым внимательным образом проследить генезис взаимоотношений музыки и человека начиная с момента зарождения западноевропейских представлений о музыке. Нам нужно будет выявить те скрытые механизмы, которые порождают все многообразие конкретных форм музыки res beta и opus–музыки и вместе с тем обусловливают фундаментальные различия, существующие между этими видами музыки.

Разговор о взаимоотношениях человека и музыки в контексте западноевропейской культуры нужно начинать с Боэция, чей авторитет в области музыкальной науки оказывал влияние на умы теоретиков музыки вплоть до времени Глареана и Царлино. Правда, в XVI веке уважение к авторитету Боэция стало носить несколько умозрительный, и даже эзотерический характер. В этом отношении показателен тот факт, что сам Глареан «открыл» для себя у порядком позабытого Боэция только благодаря трудам Франко Гафори: «Труды этого человека принесли мне большую пользу и даже послужили поводом к тому, что я захотел прочитать, изучить проглотить Боэция, до которого давно уже никому не было никакого дела и о котором думали, что его никто не может понять» [7] . И все же, несмотря на то, что, по словам Глареана, в его время Боэция уже никто не помнил и не понимал, трактаты Царлино, выходящие во второй половине XVI века, во многом сохраняют верность концепции Боэция, хотя в них и нет традиционных рассуждений о мировой, человеческой и инструментальной музыке.

7

Музыкальная эстетика западноевропейского Средневековья и Возрождения. М., 1966. С. 389.

Пифагорейское учение о трех видах музыки, изложенное в трактате Боэция и служащее отправной точкой всех музыкально–теоретических рассуждений Западной Европы на протяжении нескольких веков, рассматривает музыку как нечто, что предшествует человеку, что существует вне человека и помимо человека. Музыка — это гармоническая система мер и соотношений. Человек может стать причастным этим гармоническим соотношениям, но он не может быть их инициатором. Характерным примером, раскрывающим суть взаимоотношений человека и музыки в пифагорейском учении, является описанная Ямвлихом музыкальная медитация Пифагора: «Он напрягал слух, пользуясь неким несказанным и недомыслимым божеством, вонзал ум в воздушные симфонии мира, причем, как казалось, только он один слушал и понимал универсальную гармонию и созвучие сфер и движущихся по небу звезд, созвучие, создавшее полнейшую, чем у смертных, и более насыщенную песнь при помощи движения и круговращения. Обращенный как бы этим в отношении смыслового содержания своего ума, он замышлял передавать своим ученикам образы этого, подражая, насколько возможно, инструментом и простым голосом» [8] . Здесь человек выступает не как творец и создатель музыкальных структур, но как проводник и прозрачный медиатор. Он не создает и не производит, но воссоздает и воспроизводит существующую вне его музыку. Соответственно и результатом деятельности человека будет являться не произведение, но воспроизведение, т. е. нечто отсылающее к изначальной модели, в качестве которой в данном случае выступает «звучание сфер и движущихся по небу звезд».

8

Античная музыкальная эстетика. М., 1960. С. 129.

В музыкально–теоретических трактатах Средневековья и Возрождения пифагорейское учение о трех видах музыки накладывается на содержащуюся в ареопагетическом корпусе текстов концепцию небесной и земной иерархии Церкви. Согласно этой концепции иерархическое устроение земной церкви есть иконное отображение иерархии ангельских чинов, причем земная триада — епископ, иерей, диакон — полностью соответствует иерархическим триадам небесной церкви. По этому поводу Царлино пишет: «Наша теология делит помещающихся на небесах ангельских духов на новые хоры, заключенные в три иерархии, как пишет Дионисий Ареопагит. Они постоянно находятся перед божественным вседержителем и не перестают воспевать: «Свят, свят, свят господь, бог всех живых», — как написано у Исайи… И так же как в небесном селении, называемом церковью торжествующей, так же и у нас на земле, в церкви, именуемой воинствующей, ничем другим, как музыкой, воздается хвала и благодарение творцу» [9] . Таким образом, пение, практикуемое в земной церкви, есть лишь воспроизведение и подобие небесного ангельского пения. Здесь опять–таки человек ни в коем случае не является ни творцом, ни создателем мелодических структур — он всего лишь воспроизводит некую существующую вне его модель.

9

Музыкальная эстетика Западной Европы XVII–XVIII веков. М., 1977. С. 435.

Вообще же уподобление и воспроизведение можно рассматривать как наиболее глубокие и фундаментальные принципы христианского миропонимания, представляющие собой одновременно и метод организации жизни и ее конечную цель. Жизнь каждого христианина должна быть подражанием Христу. Именно к этому призывает «бестселлер» XV века «О подражании Христу» Фомы Кемпийского, и предельным проявлением именно этого подражания является стигматизация Франциска Ассизского. Уподобление и воспроизведение являются не только сутью общей стратегии жизни, но представляют собой также и конструктивную основу каждого отдельно взятого вида деятельности. Если мы вновь вернемся к теме музыки и церковного пения, то обнаружим, что проблема уподобления и воспроизведения здесь не ограничивается лишь тем, что земное церковное пение есть подобие пения ангельского. Уподобление и воспроизведение становятся основополагающими принципами мелодического формообразования. В книге «Конец времени композиторов» подробно рассматривался механизм воспроизвединия модусной модели — ноэаны в каждом отдельно взятом антифоне или интроитусе, и поэтому мы не будем здесь останавливаться на этом. Отметим лишь то, что и подражание Христу вплоть до получения стигматов, и воспроизведение ангельского пения или гармонического звучания небесных сфер, и воссоздание ноэаны в антифоне — все это есть проявления глубинной парадигмы сознания, полагающего уподобление в качестве основания своего функционирования, и рассматривающего его как единственно возможный способ и необходимое условие достижения реальности.

В свою очередь уподобление, предполагающее обязательное наличие неких «небесных» моделей и воспроизведение их «земными» средствами, зиждется на более общей идее макрокосма и микрокосма. По поводу категории микрокосма, играющей ключевую роль в эпистемологической конфигурации Средневековья и Возрождения, Фуко пишет следующее: «В качестве категории мышления оно применяет ко всем сферам природы игру повторяемых сходств; гарантирует исследованию, что каждая вещь найдет при более широком охвате свое зеркало и свое макроскопическое подтверждение; с другой стороны, оно утверждает, что видимый порядок самых высоких сфер отразится в более мрачных глубинах земли. Однако, рассматриваемое как всеобщая конфигурация природы, оно устанавливает действительные и, так сказать, ощутимые пределы на пути неустанного движения сменяющих друг друга подобий. Это понятие указывает на то, что существует большой мир и что его периметром намечен предел для всех сотворенных вещей; что по другую сторону находится особое существо, воспроизводящее в своих ограниченных масштабах беспредельный порядок неба, светил, гор, рек и гроз; и что именно в реальных пределах этой конструктивной аналогии развертывается действие сходств. Как раз поэтому расстояние от микрокосмоса до макрокосмоса, сколь оно ни велико, не бесконечно, сколь не многочисленны населяющие мир существа, они в конечной инстанции доступны пересчету… Природа как система знаков и сходств замыкается на себе согласно удвоенной фигуре космоса» [10] .

10

Фуко М. Слова и вещи. М., 1977. С. 77–78.

Поделиться с друзьями: