Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мясников Алексей Александрович

Шрифт:

— Придраться, хоть к чему можно. Десять суток за окурки еще не давали.

Как развеять подозрение? Оставался последний аргумент — мое заявление о том, что конфликта не было с просьбой никого не наказывать. Я рассказал о подоплеке этого заявления, о том, что был вынужден его написать как раз для того, чтобы менты никого больше не трогали, и предложил тому, кто хочет в этом убедиться, пойти со мной в штаб. Рыси шарахнулись: «Ты что охуел — нам идти в штаб? Тебя, может, отпустят, а нас точно на кичу». Бумага, штаб у них ассоциируется, прежде всего, со штрафным изолятором. О том, чтоб туда идти им страшно подумать. Однако же доверия ко мне прибавилось. На лицах смятение — ситуация для них необычная. Надо им объяснить до конца, откуда и почему возникла такая ситуация, не исключено, что нечто подобное может повториться, и мне было важно, чтобы впредь зеки мне доверяли. Я спросил их, как они думают, почему вдруг через два с половиной месяца, как я на зоне, возник вопрос о том, что я не мою полы? Кто первый начал этим интересоваться? Они переглянулись, загалдели. Вспомнили отрядника, потом кто-то сказал, что несколько раз приходил опер Романчук и спрашивал Тимоху (Тимченко), почему профессор не моет полы? Но поскольку по указке ментов действовать за падло, тут же поправились: «Но мы тебя заставляли не из-за ментов, а из-за Харитона». А кому пришло в голову делать меня ответственным за бывшего завхоза Харитонова, какие основания считать меня его другом и почему речь об этом зашла не раньше, как после визитов опера Романчука? Напрягают память, действительно, от кого пошел базар, кто первый затеял эти разговоры? Произнесены имена Тимченко, потом Изюма. Их в каптерке не было, но кто-то из их окружения спохватился: «На что, профессор, намекаешь? Что они на ментов работают?» Да, за такие намеки и схлопотать недолго. Ничего, говорю, не утверждаю, но надо же разобраться, что происходит. Порешили, что Харитона мне припаяли, может, несправедливо, однако же безотносительно к ментам, а вот участие Романчука в этой истории с полами это факт. Получается, что били меня за то, чего добивался Романчук. Рыси поражены, они, отрицаловы, дело чести которых всегда против ментов, оказались чуть ли не заодно с ментами. Разумеется, никто с этим не согласился, просто это совпадение, но все же признали, что да, нехорошо получилось. А как они думают, спрашиваю их, почему меня не посадили за отказ от уборки, почему ментам было важнее, чтобы я взялся за тряпку, а не сажать за отказ. Зеки нахмурились, такого в их практике еще не бывало, хрен его знает, что у ментов на уме? А вот что, говорю: ну, посадили бы, что дальше? После ШИЗО вы бы меня встретили, как принято, как своего. Тогда бы вы не стали ни в чем подозревать меня. Наоборот, почет и уважение, авторитет. А сейчас? Вы вынудили меня взяться за тряпку, и я уже не чета вам, отрицаловым, ниже по рангу — мужик. Я вам не сват. Больше скажу: меня постоянно предупреждают, чтобы я не общался с отрицательными элементами, т. е. с вами, чтобы не жил с «семьей», а сам по себе, чтобы поменьше разговаривал, мне не разрешают занять удобный шконарь отряда, а селят сами, ближе к выходу, помните я еще скандалил по этому поводу с отрядником и с тем же Харитоновым, которого сейчас почему-то вы называете моим другом? О чем это говорит? О том, что меня хотят изолировать от вас, а еще лучше «конфликт с осужденными». Вот чего добиваются менты. Конечно, они могут меня изолировать и в ШИЗО, но им важнее настроить вас против меня, чтобы вы сами изолировали меня от себя. Зачем ментам это нужно? За тем, что я один на зоне с такой статьей, для них я антисоветчик, враг. А вы кто? Временно оступившиеся, овцы, народ, для вас я должен быть врагом, врагом народа, по их замыслу лучше всего будет, если не они, а вы будете меня исправлять и перевоспитывать. Вот для чего меня пустили под ваши «молотки». Вас заставляют ненавидеть меня, меня исправлять, в этом особенность моего положения среди вас и, если мы с вами сейчас не договоримся, то менты нас так и будут травить.

Прозрение рыси

Рыси разинули рты. Молодые ребята, лет по двадцати с небольшим, дворовая шпана, неучи. Трудно представить людей более далеких от какой-либо политики, а тут она сама в лице живого «политика» ударила их по лбу. С такой проблемой они никогда не сталкивались. Кто-то протянул, чтоб не терять достоинства: «Ну ее, профессор, мы не понимаем, что ли?» У других заискрилось любопытство: «А ты за политику, да? За народ? А че ты сделал? Ты, значит, как и мы — против ментов, да?» Я рассказал им за что меня посадили. Тут они удивились еще больше, и вырвался вопрос, обращенный более к себе, чем ко мне, тот самый вопрос, который часто мне доводилось слышать от сокамерников и даже от некоторых ментов в уголовных тюрьмах и здесь в лагере, который и по сей день уже на воле задают разные люди в разговоре со мной, а совсем недавно спросили даже в редакции «Известий» ошарашенно: «Неужели у нас за это сажают?» Господи, да только у нас именно за это и сажают. Каждый день об этом вещают зарубежные радиостанции, весь цивилизованный мир возмущен нарушением в СССР прав человека, сотни, если не тысячи, лучших людей страны сидят за свои убеждения, существуют специальные политзоны, Сахаров, незаконно ссыльный, известен всем, сколько писателей сидит, и вот весь мир знает об этом, а не знают или не могут поверить в своей же стране. Ну не чудо ли это? О великая сила родной пропаганды! Оглушающий, ослепляющий, оглупляющий ее треск! О великая тотальная ложь родной интеллигенции, зашоренной от и до, разевающей рот только на бумажке, живущей по партийной шпаргалке и больше всего на свете боящейся посмотреть окрест своими глазами, пошевелить своими мозгами! Страшно! И страшно не то, что сажают, а то, что не верят или не хотят верить, или просто не могут осознать очевидного. Пока, конечно, самих не клюнет, как, например, меня. Нам говорят, что за это у нас не сажают, что политических заключенных у нас нет, и ты веришь, а чуть усомнился, тебя уже самого посадили, и вот ты сидишь, и через сколько-то лет вернешься в свою разбитую жизнь и кто ты — пострадавший за убеждения, узник совести, политик? Нет, агент ЦРУ, развратник и шизофреник — от этого освободиться уже невозможно. При Сталине — да, что-то было, это давно прошло и бог его знает, что там в действительности было, далеко не все осуждают то время и мало у кого повернется на языке слово «террор», и Сталин для многих все еще в сиянии бриллиантовых звезд генералиссимуса и отца отечества, но как бы то ни было XX съезд осудил — разве возможно нечто подобное у нас сейчас, когда сама же партия осудила репрессии, когда социализм давно победил, когда так сильна демократия? Шпионам, предателям, отщепенцам туда и дорога — в лагеря, но чтобы за убеждения, за мысли, за слово? Поверить в это, значит, вконец разувериться во всем, чему учат, что написано в книжках, что по телевизору и радио, а также во всех, начиная с детских воспитателей и кончая академиками. Неужто везде и все врут? Что и говорить — человеку трудно в это поверить, а рыси-то, темному жулику, казалось бы, и подавно. Но вот в том «базаре» с ними, я увидел, что как раз они-то легче соглашаются с реальностью тотального зла, они его вполне допускают и, может быть, знали и до меня, пусть неосознанно, но чувствовали обман государства и общества, может быть, с детства. Поэтому и сидят здесь.

«Неужели у нас за это сажают?» — ах ты, господи, какая наивность! Нет, не наивность и не невежество даже, а какой-то странный их сплав, образованный в совершенно особой исторической атмосфере герметического тоталитаризма, закрытого общества с жестокой цензурой, радиоглушилками и повсеместным, ежечасным насилием официального агитпрока, этого безудержного вранья, пропитавшего всю культуру, сам воздух, которым мы дышим. Да миллионы загубленных, свирепость репрессий, постоянная опасность доноса и страх. Страшно не любить вождей, не верить их сивым бредням, сомневаться в преимуществах самого прогрессивного в мире режима. Страшно молчать, когда надо ругать гнилой, империалистический Запад. Страшно не голосовать «за», не важно за что, важно, чтобы единодушно, и за то, что скажут. И приближению Страшного Суда страшно не радоваться. Как Светлому Будущему. Страх в основе социального существования. Леденеет сердце. И уже фундаментальные понятия человеческой нравственности — долг, честь, совесть — обморожены страхом. Мораль страха — страшная мораль. И все это на протяжении уже нескольких поколений. Так воспитался какой-то особый тип человека — советский народ. Его главное качество — абсолютное политическое послушание и социальная атрофия. Он не просто раб или какой-нибудь крепостной, у тех хоть что-то было свое, ну там чувство, восприятие, мироощущение, им необязательно было притворяться счастливыми и единодушно голосовать за хозяина, у нас же и чувство в плену, мы должны радоваться своему рабству и славословить партийным начальникам за дарованную возможность быть их рабами, которую следует называть социалистической демократией и свободой. Генетический страх отсек само наше «я», мы даже внутри себя не принадлежим себе. Страх извне проник в наши гены и кровь, стал неотъемлемой частью нашего существования, и психологический механизм самосохранения выработал особый инстинкт к политике, целую систему внутренних табу, четко обозначенных, что можно, а о чем даже думать нельзя. Мы оказались в плену не только родного правительства, но и в плену у самих себя. Насильственно привитая преданность хозяину выпотрошила всю нашу душу, обезличила нас и стала главной гарантией существования. О какой совести, каком личном достоинстве может идти речь, если уже самой личности нет? Репрессии вселили страх, обман воплотился в самообман, покорность превратилась в преданность — эти навязанные рефлексы определяют все наше поведение. Скажи нам правду, и мы в нее не поверим, дай нам свободу — мы не будем знать, что с нею делать. Мы так искалечены, что свобода от тирании не мыслится нами вообще и во всяком случае не мыслится как благо. Свобода для нас — разнузданность. Мы боимся друг друга, мы боимся самих себя. С хозяином оно как-то привычней, надежней, попроще. Вот такие мы люди. Страшные люди. Таких еще не было. Трудно найти аналог в мировой истории. Разве что в литературе недавно выписан — айтматовский манкурт, застреливший родную мать на службе хозяина. Не так ли и мы с нашей Родиной на службе у партии?

«Неужели за это сажают?» Да вот же, братцы, я перед вами — видите, еще как сажают, да вашими же кулаками еще поколачивают! Рыси, отрицаловы зоновские, не страдают синдромом преданности хозяину. Это меня и выручило. Они поняли, что не у ментов мне искать защиты, а от ментов. Значит, не могу я быть ни козлом, ни верблюдом.

Больше у меня таких серьезных конфликтов с зеками не было. И, когда через несколько суток вышел из шизо тот, провокационно посаженный, ни он и никто не предъявил мне больше претензий. Гниль штабная, разумеется, шла и после, всегда шла, и были исполнители, но теперь они либо оставались в дураках, либо нарывались на неприятности, одиночные наскоки темных лошадок, вроде Тимченко, ни отряд, ни зона их не поддерживали.

Разборки

Как-то, вскоре после того, надевал я сапоги в козлодерке (в отряде мы ходили в тапках), собрался в библиотеку. Сидит на подоконнике молодой Армян из рысей, с ним стоит Тимофей, приблудный дневальный то в школе, то в штабе. Слышу густой акцент, мол, Профессор, базар есть. Подхожу.

— Чего ты все пишешь, пишешь, ты для кого пишешь?

— Для себя.

— А за что тебя посадили — тоже для себя писал?

Не нравится мне эта гримаса в ухмылке на хитрой, бровастой физиономии. И черный, как демон.

— Почему тебя это интересует?

— Ты же говорил, за народ писал? — щурится Армян.

— Я так не говорил, ты хочешь мой приговор почитать?

— На хуй мне твой приговор, — психует Армян, — я по-русски не умею читать, ты сам сказал, для себя писал!

— Ну и что?

— А, может, ты против нас пишешь, менты тоже пишут.

— Почему ты так решил?

— Зачем ты мне вопросы задаешь, тут я тебе вопросы задаю! — нервничает Армян. — Ты для себя пишешь, чтобы тебе было выгодно, тебе похую народ, я тебя насквозь вижу!

— Дурак ты, Армян, тебе учиться надо! — И я вышел. Не успел дойти до ворот локалки, зовет меня Армян с крыльца, приветливо так улыбается: «Иди на минутку!» Заходим опять в козлодерку, и прянул он от дверей с кулаками: «Ты че рычишь! Зубы вырву!» Вот же гад! С двумя мне не справиться. Но Тимофей ни вашим, ни нашим, видно драка не планировалась. «Пошел ты..!» — Меня затрясло. Я дернул дверь. Зубы не вырвали, но настроение было испорчено. Ей богу в такие моменты я бы и сам горло перегрыз. Год помыслить не мог, чтоб зека, брата-страдальца ударить, сколько на Пресне от Спартака Аршанидзе снес и на того рука не поднялась, и вот, раз от разу, то ли скопилось, то ли нервы ни к черту — обнажились клыки. То избавлялся от жалости, теперь чуть что ненавижу, так и хочется вмазать, и чувствую, не сдержусь. Обтесала тюрьма, исправила. Среди волков жить, по-волчьи выть. Иначе не получается.

В библиотеке рассказал о стычке Володе Задорову. С чего бы Армяну ко мне цепляться? Вроде на кумовского работника непохож, аккуратно парится в изоляторе, я ему на хвост не наступал, и дела мои ему до фени — из рысей, пожалуй, самый дикий оболтус, чего же он в «политику»-то полез? Володя — тертый калач, его мнение совпало с моим: «Накачал кто-то, сам бы он не додумался». Значит, среди рысей кто-то продолжал гнилить. И, кроме Изюма, некому, он у них самый старший, грамотный, да и кого бы еще послушал Армян? Но, повторяю, подобные наезды больше не имели серьезных последствий.

Был еще такой случай. Позже, на третьем году, когда я вполне обжился на зоне и многих знал. Один хороший паренек из нашего отряда сказал, что в пятом отряде объявился человек, который всем рассказывает, что хорошо меня знает по воле, что никакой я не кандидат и сижу не за политику, а за клевету на кого-то и притом проворовался.

Кто такой? Оказывается, сравнительно новый, с месяц на нашей зоне, но сидит не первый раз, переведен откуда-то с другого лагеря, работает на промке нарядчиком. Высокая, теплая должность, на такие менты ставят только своих людей. Да как он выглядит, какая фамилия? Пожилой уже, постарше меня будет, фамилия, кажется, Макагоненко. Ты покажи мне его. Это не просто, целыми днями он пропадает у себя на промке, в отряде появляется только к отбою, надо идти на промку. «А ты подтвердишь при нем, что сейчас мне сказал? — спрашиваю парня. — Тогда пойдем вместе». Он легко согласился, хотя это всегда неприятно быть в центре разборки, а вдруг тот откажется или скажет, что паренек этот не так его понял, тогда принимай огонь на себя — не мели лишнего. Но паренек был готов на очную ставку, то, что он слышал от Макагоненко, слышали и другие, так что отпереться ему не удастся. А я не мог оставаться безучастным. Слухи надо пресекать сразу, иначе самому везде придется оправдываться. Слово на зоне дорого стоит. Оттого, что о тебе говорят, зависит твоя репутация, отношения. По доброму слову в незнакомой компании примут за своего, по злому — отколотить могут. На общем, шальном режиме вопрос решался так: сначала побьют, потом разбираться начинают. Но если окажется треп, то держись тот, кто болтает. «За слово отвечаешь?» Скажет «да» — бьют, скажет «нет» — еще хлеще. К слову на зоне отношение серьезное, куда серьезнее, чем на воле.

Пройти на промку надо выбрать момент. Незаметно улизнуть из своей отрядной локалки, пробежать через всю лагерную территорию, как-то пробраться через вахту промки и так, чтоб никто из ментов не заметил. Да обратно тем же макаром, рисковое предприятие. Парню проще, он как-то связан по работе, ходит свободно, а мне надо ждать. Тем временем через знакомых навел справки в пятом отряде: что за птица? Не хвалят. Корчит из себя большого начальника, к мужикам относится плохо. Прямо так и кричит: «Посажу!» На прошлой зоне, говорят, чуть не убили, потому и перевели, и здесь к тому. Есть же люди — хоть кол на голове теши. Настал мой час — позвал меня парень. Пробрались на ту пкромку, справа от штаба, там прищепки делают, тапочки шьют. Сидит в каморке нарядчика квадратный, угрюмый тип, лет за сорок. Парень перемолвился с ним о делах, и я спрашиваю: знает ли он меня? Глянул хмуро-растерянно, нет, не знает. А почему вы всякую чушь обо мне плетете. А кто вы такой, спрашивает. Я назвался. Глаза цвета хозяйственного мыла по 19 копеек — то на парня, то на меня. А мне, говорит, самому так сказали. Кто? Заелозил на стуле, не помнит, естественно. Ну вот что, говорю, грязь идет от тебя, ты должен извиниться передо мной. «А что ты за блоть такая!» — вскипел сиплым голосом. «Тогда я скажу, кто ты есть — сука, не мужик!» За такие слова полагается бить, иначе клеймо останется, пойдет по зоне, и никто с ним дела иметь не будет, а то и в угол кинут, к педерасам. Но он сам обгадил себя, ничто ему не поможет, отмахнулся только: «Ну и хуй с тобой!»

Вскоре меня направили на работу в этот цех, к этому нарядчику — на прищепки. Начал он мне было норму устанавливать, проверять, сколько сделал да с пристрастием, с докладом начальнику цеха. За невыполнение грозил штрафной изолятор, на то он и метил. Ты взрослый человек, говорю, пойми, я тебя сейчас грохну, мне так и так сидеть, что ты выгадаешь? Мужики добавят, с должности слетишь, а в объяснительной напишу, что ты оклеветал меня. Ты этого хочешь? Нет, говорит, не хочу. Поладили мы. Не такой уж он оказался говнюк. Просто затравленный, не сумел поначалу ужиться с зеками, к ментам потянуло и пошло вкось. Был он на воле вроде строительный начальничек, привык командовать, жульничать, думал и в тюрьме так пройдет. А когда одумался, уж рыло в пуху. И все же хватило характера — он изменился. Стал помогать мужикам, расплевался с ментами. Раз его посадили, два. Менты измены не прощают. Сажали мстительно: в самые холодные камеры, с продлением изолятора. Ох, как он возненавидел! Строчил жалобы прокурорам, срок его подходил к концу, перед освобождением клялся, что и с воли будет писать на ментов.

Поделиться с друзьями: